Он озяб, и я накинула на него свою кофту. Он все равно встал, нащупал пальцем отверстие, из которого вырывался свежий воздух и, довольный, что источник ветра обнаружен, засмеялся и вновь приник к иллюминатору. Маленький исследователь. Что бы я без него делала? Без него и без Кирилла, которого тоже надо было взять с собой?
Впереди, за красноватыми грядами песков, в ярком, слепящем свете стала прорисовываться большая река. Амударья, догадалась я. Еще в большем отдалении, смутно-смутно прорисовывались берег и синяя гладь Аральского моря. Медленно надвигался оазис, хлопковые и рисовые поля Хорезма, Каракалпакии. Вскоре Петик спросил:
— Мама, почему большая река кривая, а другие реки прямые?
— Прямые реки — это каналы, — сказала я.
— Каналы строит мой папа. А кто построил большую реку?
— Никто. Она сама получилась.
— Она сама себя построила? — Это его озадачило, и он замолчал.
Оазис медленно проплыл под нами. Пески внизу теперь были серые. Дмитрий спал. Вдруг потянулись могучие хребты Кавказа — мрачные пики, ледники, похожие на белых осьминогов, ущелья и реки, извивающиеся среди склонов, и бархатно-зеленые склоны, — здешние леса по всем статьям затмевали изреженные тянь-шаньские, — и облака, причалившие к скалам. Петик обмяк и мирно посапывал, приткнувшись к иллюминатору. Слишком много впечатлений.
В Симферополе мы взяли такси.
— Полчаса катаемся по городу, затем — Форос, — распорядился Дмитрий. И назвал два симферопольских адреса.
До войны его мать жила в Симферополе, и он здесь родился. Эвакуировались они своевременно. Их дом остался цел, был цел и сейчас; сохранился и родильный дом, в котором Дмитрий Павлович Голубев криком оповестил мир о своем появлении на свет. У родильного дома мы остановились. Дмитрий вышел из машины и прошелся вдоль фасада. Серое непритязательное здание. Я нарочно не вышла с ним вместе, не стала мешать ему сосредоточиться на чем-то своем, о чем, наверное, а рассказать нельзя. Он был задумчив и скоро вернулся.
— Ну и как? Почувствовал, что твои корни здесь?
— Еще нет, — сказал он с удивлением. — Отчего-то я не взволнован. Я совсем спокоен. Я черств, как чурбан.
— Папа, почему мама сказала, что ты родился в этом доме, а про меня сказала, что меня принес аист? Тебя кто родил? — спросил Петя.
— Меня родила моя мама, а твоя бабушка — баба Лида.
— А меня родил аист.
Я не стала его разубеждать. Мы пересекли реку Салгир, почти сухую, каменистое русло которой тысячи раз переходила Лидия Ивановна, сейчас — баба Лида, а в те годы — школьница, девчонка. Я не могла представить строгую, энергичную бабу Лиду девчонкой и школьницей. Лично мне те симферопольские улицы, по которым мы проезжали, напоминали Ташкент до землетрясения: глинобит еще не был заменен железобетоном, и одноэтажные дома в самом центре полуторамиллионного города были милы и провинциальны в своей непритязательности.
Мы так же легко разыскали дом Лидии Ивановны. Я опять не вышла из машины. Дмитрий постоял у шеренги низких окон, почесал затылок. Здесь и сейчас жила не одна семья. Лидия Ивановна чувствует, что ее корни здесь, и считает, что корни Димы тоже здесь. А он этого не чувствует и ничего не может с собой поделать. Не чувствует — и все. Я не тороплю его, но и не помогаю, не борюсь с его замешательством. Не тот это момент, когда человек нуждается в подсказке. Он заглянул во двор, пустой и голый. За домом круто вверх поднимался холм, и по его склону карабкалась на вершину каменная лестница. Мальчику здесь было бы где развернуться. Впрочем, баба Лида — несостоявшийся мальчик. Если я ее обижаю, она реагирует по-мальчишески резко: произносит обидные слова и на короткое время увеличивает дистанцию. Потом мы миримся.
Дмитрий сел, мы понеслись к синему морю.
— Ничего не чувствую, — сокрушенно сказал он. — Не помню этого города. Даже не возникло желания постучаться, осмотреть квартиру.
— Комнату, — поправила я. — У семьи Лидии Ивановны здесь была комната. И помнишь, она часто рассказывала про пуговичную фабрику, на которой в ночную смену прострочила себе палец?
Он кивнул. Его корни, конечно же, были в Ташкенте, где он пережил голодные и холодные военные годы, кончил школу и институт, где ему было хорошо, нет, прекрасно среди задиристых сорванцов, которые всем на удивление стали уважаемыми людьми. Но в еще большей степени его корни были в Голодной степи, в скромном городке Чиройлиере (название переводится с узбекского как «прекрасная земля»), в тресте, которым он управлял уже седьмой год. О, это были цепкие корни, все глубже проникавшие в голодностепскую целину, и я очень хотела, но не могла, не умела ослабить их бульдожью хватку.
— Перевелся бы ты работать в Крым? — вдруг спросила я.
— Ни за что, — сказал он, вычеканивая, в укор мне, посмевшей заикнуться об этом, каждое слово. И раскатисто засмеялся.
— Как мелок твой патриотизм! — Я не удержалась и уколола. Обыкновенно я сдерживалась.
— «Мы в знатные очень не лезем, но все же нам счастье дано», — продекламировал он.