Пошлость и поэзия несовместимы, как несовместима вещь и идея вещи. Мир исполнен поэзией, как красотой: надо только уметь видеть её. Поэзия в каждом стебельке и машине, но она не стебель и не машина; она — живая душа предметов: надо только уметь слышать её. При чтении поэзией становится то, что невозможно опошлить. Конечно, если читатель настолько циничен, что впору бы ему притвориться лордом Генри Уотсоном, потягивающим одну за одной высокомерные сигары, то и поэзия ему, в общем-то, не нужна. Разве что только портрет Дориана Грея кисти ещё не убитого тем художника. Хороший же слух уловит музыку и там, где она почти не слышна.
Наш горе-современник выписывает счёт таланту поэта: "Он и талантлив, и пошл одновременно. Все лучшие северянинские строфы, строчки, образы берутся из стихотворений, служивших поводом для самых смешных и злых пародий. Включая в том избранного лучшее, мы неизбежно включим и худшее. Если же задаться целью представить Игоря Северянина без пошлости, можно было б набрать не слишком большой сборничек безликих описательных стихотворений, в которых нет ничего северянинского…" (А. Урбан).
Оказывается, и в пошлости есть свой талант! Что, впрочем, несомненно. Вызывает сомнение другое: какое отношение к поэзии имеют "смешные и злые пародии", корявые копии к оригиналу? Если же читатель недальновиден и не умеет отличить копию от оригинала, то, думается, критик из него никудышный. Смысл ему неясен; замысел непонятен. Одни только вещи, что держит в руках, имеют значение для него: читай свои пародии, кури свои, наверное, совсем недорогие сигары, воображай себя лордом Уотсоном и будь счастлив. Найдётся и для тебя свой Дориан Грей.
"Однако все мы подобны человеку, выучившемуся иностранному языку по учебникам, — Николай Степанович Гумилёв немало встречал таких. — Мы можем говорить, но не понимаем, когда говорят с нами. Неисчислимы руководства для поэтов, но руководств для читателей не существует". Оттого урбанизированные жители Восточной Европы не слышат русского языка: "не слишком большой сборничек безликих описательных стихотворений", — оценка, брошенная в Игоря Северянина в то время, когда журавлиный клин Владимира Высоцкого и Расула Гамзатова вершил дерзкий полёт над Россией.
Разве можно быть долго знакомым с людьми?
И хотелось бы, да невозможно!
Всё в людских отношеньях тревожно:
То подумай не так, то не этак пойми!..
Я к чужому всегда подходил всей душой:
Откровенно, порывно, надежно.
И кончалось всегда неизбежно
Это тем, что чужим оставался чужой.
Если малый собрат мне утонченно льстит,
Затаённо его презираю.
Но несноснее группа вторая:
Наносящих, по тупости, много обид.
И обижен-то я не на них: с них-то что
И спросить, большей частью ничтожных?!
Я терзаюсь в сомнениях ложных:
Разуверить в себе их не может никто!
И останется каждый по-своему прав,
Для меня безвозвратно потерян.
Я людей не бегу, но уверен,
Что с людьми не встречаются, их не теряв…
"Новейших из новых", Северянин в одну минуту может кому-то "бросить наглее дерзость" и кому-то "нежно поправить бант". В 1911 году он возглавляет движение эгофутуристов. "Душа — единственная истина! Самоутверждение личности! Поиски нового без отвергания старого!" провозглашает молодой поэт. Он примыкает к кубофутуристам, но вскоре расходится и с ними.
Игорь Северянин, "поэт Божией милостью", как уверяет Николай Гумилёв, имеет небывалый эстрадный успех и на выборах "короля поэтов" побеждает самого Маяковского. "Это — лирик, тонко воспринимающий природу и весь мир и умеющий несколькими характерными чертами заставить видеть то, что он рисует. — Отдаёт ему должное Валерий Брюсов. — Это — истинный поэт, глубоко переживающий жизнь и своими ритмами заставляющий читателя страдать и радоваться вместе с собой. Это — ироник, остро подмечающий вокруг себя смешное и низкое и клеймящий это в меткой сатире. Это — художник, которому открылись тайны стиха и который сознательно стремится усовершенствовать свой инструмент, "свою лиру", говоря по-старинному".
В ландо моторном, в ландо шикарном
Я проезжаю по Островам,
Пьянея встречным лицом вульгарным
Среди дам просто и — «этих» дам.
Ах, в каждой «фее» искал я фею
Когда-то раньше. Теперь не то.
Но отчего же я огневею,
Когда мелькает вблизи манто?
Как безответно! Как безвопросно!
Как гривуазно! Но всюду — боль!
В аллеях сорно, в куртинах росно,
И в каждом франте жив Рокамболь.
И что тут прелесть? И что тут мерзость?
Бесстыж и скорбен ночной пуант.
Кому бы бросить наглее дерзость?
Кому бы нежно поправить бант?
24 марта 1913 г. Александр Блок читает маме его "Громокипящий кубок" и отказывается от прежних своих оценок: "Я преуменьшал его, хотя он и нравился мне временами очень. Это — настоящий, свежий, детский талант. Куда он пойдёт, ещё нельзя сказать; что с ним стрясётся: у него нет темы. Храни его бог". В феврале же 14-го Александр Александрович так же — совершенно по-детски — восклицает:
О, я хочу безумно жить:
Всё сущее — увековечить,
Безличное — вочеловечить,
Несбывшееся — воплотить!
Пусть душит жизни сон тяжелый,
Пусть задыхаюсь в этом сне,