Поел, опьянел. Тяжело. Пиво-то я никогда не пью! А тут – гросс бир, большое пиво! Иду домой. В номер. По дороге встречаю директора картины, Цируль его фамилия. Рассказываю ему, что было со мной. Он вдруг становится белым, как бумага.
– Голубчик, вы сетку-то эту не трогали?
– Нет.
– Бог вас спас! Ведь там как – если дотронуться до этой сетки, с двух углов стреляют автоматы-самопалы, прямо вдоль сетки, на двух уровнях… Бог вас спас. Да и на мосту видели надпись? Проход под мостом карается по закону!
– По какому закону? Чем карается?!
– Чем-чем? Сами знаете.
Господи! Благодарю тебя! И того седого, бывшего нашего пленного… в фуражке… с кривым пальцем…
Уже не капает. Вторая банка пуста. А Катя что-то не идет…
Почему я не художник… А ведь мог бы им быть… Но только не стал бы рисовать эту стену, сияющую мертвым светом на фоне черного неба. А ведь мог бы – этакой полусухой кистью, небрежно – шварк! – жженая кость – небо, дескать, белила – шварк! – блеск металла…
Нет, мне по душе яркие, солнечные, брызжущие жизнью краски!
Тянуло меня рисовать всегда… Еще до войны мама гордилась моим «кавардаком» – грудой разноцветных кубиков, нарисованных мной акварелью… В Тбилиси что-то мазюкал… В голодной и морозной Москве после эвакуации вонзился в мое сердце пряный запах дедушкиных рисовальных ящиков – груда тюбиков засохших, засохшие кисти, старая протертая акварель… Его закатанные в трубку ватманы с акварелями, чертежами…
И я рисовал, рисовал, рисовал… В основном, конечно, пачкотня…
Потом появился художник – Петр Николаевич Григорьев, сосед с третьего этажа, отец маминой подруги Лидочки… Подарил мне на новый, тысяча девятьсот сорок четвертый год настоящий этюдник с кистями, палитрой! Этюдник и палитра были абсолютно затерты красками, словно драгоценный мрамор, палитра, пропитанная многолетним маслом и с радужными следами прошлых работ… Мастихин… Счастье! Зеленый кувшин на фоне белой тряпочки!
А запах! Запах! Олифа… керосин… тряпки замасленные…
Дедушкин громадный мольберт!
В Ахтырке, деревне, где мы сняли пол-избы под дачу, – тоже писал: речка Воря, поле у деревни Машкино, гумно колхозное, деревушка Абрамцево…
Рубашки мои были навечно запачканы маслом, красками… Одеяло приобрело два краплачных несмываемых, воняющих керосином пятна…
И все это было упоительно!
В тысяча девятьсот сорок шестом году я поступил в художественную школу в Москве, самостоятельно поступил. Правда, робея, пришел на показ с мамой… Но все по моей инициативе. Взяли. Каждое утро – к девяти утра – на метро до «Парка Культуры», и там, сразу за павильоном метро, – двухэтажный кирпичный дом, там художественная школа. А потом в обычную среднюю школу, что в Колпачном, рядом с нашим домом, – там я учился во вторую смену, с двух часов.
Да, все, что рисовал до школы, было упоительно. А вот художественная школа – это уже иное…
Тоскливые и бездушные гипсовые пирамиды, шары… Глаз Давида… ухо Давида… И все это – карандаш. Ластик – нельзя, пальцем – нельзя… Тоска… Я спустя рукава все это делал – хуже всех… А потом, уже в акварели, не узнал, к стыду своему, свою же работу, когда нам раздавал их педагог.
– А вот это – чье?!
– Ужас! – общий смех.
Вместо симпатичного натюрморта с медным кофейником на зеленом фоне – нечто крохотное, убогое, еле намазюканное… Это рядом-то с яркими работами других!
– Чье это безобразие?!
И тут я:
– Мое, кажется…
– Да… А вам не кажется… что… А! Ладно…
А вокруг – насмешки, подкалывания. Я тогда это очень переживал, руки опускались – что там, ведь мне десять лет… Я еще не закален противиться яду, насмешкам…
Правда, были и друзья… Диадоров (так, кажется…), Снисаревский… Хорошие ребята. Диадоров, помню, нарисовал на меня шарж: старый, обрюзглый, толстый человек – это я – стоит над толпой на эстраде, а вокруг зрители, и что-то он вещает… Старый артист.
– Вот таким ты будешь впоследствии. Актером старым!
– Ты что?
– Зуб даю!
Диадоров оказался прав, к сожалению… Его имя я встречал иногда на выставках, но не убежден, он ли это.
Последней каплей, переполнившей чашу моих унижений, послужил натюрморт – синий жатый бархат складками, на его фоне стоит фаянсовое блюдо с голубыми узорами, а впереди всего этого – три яблока: желтое, зеленоватое, красное – свежие-свежие, и так красиво они светятся, выпуклые такие!..
И бархат вроде получился, и, как ни странно, блюдо флорентийское, и узоры выпуклые на нем… Писал я акварелью, но густо, словно это гуашь… Что преступно…
Но вот яблоки никак не хотели сиять на первом плане, как там, в натуре. И так и этак я – никак… Они такие объемные там, так впереди автономно сияют! И густой темно-синий бархат подчеркивает все это!
Взял я да и обвел одно яблоко черным, густым и нахальным – «кость жженая»… И вдруг! Заиграло, засветилось яблоко, вылезло вперед! И остальные – тоже!
Первая моя удача! И я сдал эту работу педагогу на просмотр.
Через день.
– А это чья работа?!
– Моя, – говорю. (Не стесняюсь, она мне нравится.)
И тут педагог, бледнея, переходя на крик:
– Какой мерзавец?! Кто?! Кто вас этому научил?! Где вы могли этого нахвататься?!
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное