Когда вдохновение покидало меня, я понимал, как бедны и неискусны мои стишки. Мне было стыдно, что я оскорбляю музу такими стишками, и я всегда давал себе зарок — не сочинять больше, как нередко давал себе зарок и не пить больше. Я мотивировал, что недостоин сочинять стишки. Грязь налипла на мне, и темный мой разум не может принадлежать светлой музе. Но — увы! — как часто я нарушал свои пьяные зароки и опять начинал пуще прежнего пить, так и в поэзии зароки мои были весьма недолговечны, и вновь я исписывал листы бумаги, и опять негодовал на себя, рвал написанное, и снова начиналось то же.
К сему — стишок:
Так будет до последнего моего вздоха. Пока есть сила в руках, они будут всегда тянуться и к перу, и к бутылке. Оба алкоголя будут провожать меня в могилу. От первого алкоголя останутся никому не нужные осколки, от второго... от второго тоже осколки. Но бутылка жизни разбивается со звоном, и осколки светятся на солнце, как бриллианты. Подойди к ним, мой далекий и неведомый друг, взгляни, как сверкают они: в них слезы мои и вся моя разбитая жизнь. И не отшвыривай их презрительным движением ноги, а вглядись и снисходительно прочти сию хрупкую повесть о жизни. Ко всем тем, кому попадутся на глаза лирические мои поэмы, я обращаюсь с покорнейшей просьбой:
Вернуть бы мне свою молодость! Икон бы я не стал писать. Заместо них много бы дивных поэм насочинял я людям... И может быть, не пришлось бы замазывать их суриком. А теперь я могу только с горечью воскликнуть:
НА КОЛЕБЛЮЩЕЙСЯ ПОЧВЕ
Жизнь моя в настоящем протекает на колеблющейся почве. На заводах службу кончил. Занимаю пост пожарного ночного наблюдателя на колокольне. Пост хотя и высокий, но не блестящий, так что приходится ночь не спать и день работать в огородах — ковырять земных червей. Все радости жизни временной улетели безвозвратно, и последнему удовольствию — выпивке — приходится поставить крест: так что на днях ходил к врачу, который признал рак желудка и посылал в уезд на операцию, но я его предложение отверг: лучше, мол, подохну с великим страданием добровольно, чем под ножом эскулапа.
Конец этих записок, так же как и их начало — кладбище.
Отказавшись делать операцию, поэт все еще проходил ежедневно по Палеху — грустный, одинокий, трезвый. Взбирался на колокольню и ударял палками. И Палех, услышав стук, засыпал спокойно. Отсюда, с колокольни, Балденков видел кладбищенскую ограду и думал о смерти:
Все напоминало ему о смерти — и колосившаяся рожь, и поднимающиеся травы на весенних гумнах, и речка Палешка. Бедный гений любовно прощался с природой. Все больше успокоенной нежности звучало в его весенних стихах.
Передо мной лежит обрывок махорочной бумаги, на котором слабым карандашом написано: «Обращение к травке»:
Весна прошла, и наступило дождливое лето. Поэт с каждым днем становился слабее. Но он все еще не оставлял своего «высокого поста». Задыхаясь, ползком, карабкался он мрачными переходами по гнилым лестницам — к колоколам.
Но, наконец, наступил вечер, когда сил не хватило, чтобы дойти до колокольни.