Когда я думаю о моей любви к кому-либо, у меня привычка проводить радиусы от этой любви, от моего сердца, от нежного ядра личного чувства к чудовищно удаленным точкам вселенной. Что-то заставляет меня примеривать мою любовь к непредставимым и неисчислимым величинам – к поведению туманностей (самая отдаленность которых уже есть род безумия), к ужасным западням вечности, к непознаваемому, скрытому за непознанным, к беспомощности, холоду, головокружительным сложностям и смыслам времени и пространства. Привычка пагубная, но противиться ей я не в силах. Так, в бессонную ночь, раздражаешь нежный кончик языка, без конца проверяя острую грань сломавшегося зуба – и не хочешь, а все упорствуешь. Я знал людей, которые невольно коснувшись чего-нибудь, – дверного косяка, стены, – должны были пройти через целый строй прикосновений к разным плоскостям в комнате, прежде чем привести свою жизнь в прежнее равновесие. Тут ничего не поделаешь, я должен знать, где стою, где стоишь ты и мой сын. Когда этот замедленный и беззвучный взрыв любви происходит во мне, разворачивая свои тающие края и ошеломляя меня сознанием чего-то значительно более необъятного, нетленного и мощного, чем весь набор вещества и энергии в любом вообразимом космосе, тогда я мысленно должен себя ущипнуть, не спит ли мой разум. Я должен проделать молниеносный инвентарь мира, – так спящий человек старается оправдать абсурдность положения, в которое он попал, уверенностью в том, что он спит – должен сделать все пространство и время соучастниками в моем чувстве, смертном чувстве любви, дабы помочь себе в борьбе с окончательным унижением, со смехотворностью и ужасом положения, в котором я мог развить в себе бесконечность чувства и мысли при конечности существования.
Так как в метафизических вопросах я враг всяких объединений и не желаю участвовать в организованных экскурсиях по антропоморфическим парадизам, мне приходится полагаться на собственные свои не столь уж и слабые силы, когда думаю о лучших своих переживаниях; когда, например, как сейчас, вспоминаю о страстной заботе, переходящей почти в куваду, с которой я относился к нашему ребенку. Ты помнишь все наши открытия (предположительно делаемые всеми родителями): идеальную форму младенческих ногтей на миниатюрной руке, которую ты мне без слов показывала у себя на ладони, где она лежала, как отливом оставленная маленькая морская звезда; эпидерму ноги или щеки, которую ты предлагала моему вниманию дымчато-отдаленным голосом, точно нежность осязания могла быть передана только нежностью живописной дали; расплывчатое, ускользающее нечто в синем оттенке радужной оболочки глаза, удержавшей как будто тени, впитанные в древних баснословных лесах, где было больше птиц, чем тигров, больше плодов, чем шипов, и где, в пестрой глубине, зародился человеческий разум; и, самое главное, первое путешествие младенца в следующее измерение, новую связь установившуюся между глазом и достижимым предметом, которую думают объяснить те бездарности, которые делают “научную карьеру” в биометрии или при помощи лабиринтов с тренированными крысами. Ближайшее подобие зарождения разума мне кажется можно найти в том дивном толчке, когда, глядя на путаницу сучков и листьев, вдруг понимаешь, что дотоле принимаемое тобой за часть этой ряби есть на самом деле птица или насекомое.
Есть также острое удовольствие (и чем еще, в конце-то концов, могут наградить научные изыскания?) в объяснении начального цветения человеческого рассудка сладостной паузой в эволюции всей остальной природы, животворной минутой лени и неги, позволившей, прежде всего, сформироваться Homo poeticus, – без которого не родился бы sapiens. “Борьба за существование” – какой вздор! Проклятие труда и битв ведет человека обратно к кабану, к хрюкающей твари, одержимой поисками еды. Мы с тобой часто отмечали маньякальный блеск в глазу у хозяйственной дамы, когда в пищевых замыслах она этим взглядом блуждает по бакалейной или по моргу мясной. Пролетарии всех стран, разъединяйтесь! Старые книги ошибаются. Мир был создан в воскресенье.
2
В годы младенчества нашего мальчика, в Германии Гитлера и во Франции Мажино, мы в той или этой мере постоянно нуждались в деньгах, но чудесные друзья не забывали снабжать нашего сына всем самым лучшим, что можно было достать. Хотя сами мы были бессильны, мы ревностно следили, чтобы не наметилось разрыва между вещественными благами в его младенчестве и нашем, тут-то и вмешивалась дружелюбная судьба, подлечивая этот разрыв всякий раз что он грозил раскрыться. Впрочем и наука выращивания младенцев сделала успехи столь же разительные и стремительные, как воздухоплавание или земледелие, – я, в мои девять месяцев, не получал на обед целого фунта протертого шпината, не получал сок от дюжины апельсинов в один день; и тобою заведенная педиатрическая рутина была несравненно художественнее и тщательнее, чем все, что могли бы придумать престарелые няньки нашего детства.