В детстве он и подумать не мог, что будет жить в городе, а не в родном селе. Совсем пацаном, помнится, хотел стать, как и отец, трактористом, а чуть повзрослел — решил после школы учиться на агронома, чтобы хорошо знать, как все растет. Представлялось в мечтах: неторопливо ходит он по полям, разминает в пальцах землю, взвешивает на ладони спелые зерна... Но еще не закончил он и десятилетку, как вызвали их, нескольких самых крепких ребят из школы, в районный военкомат. Командир с тремя шпалами на петлицах, обращаясь к ним, как к взрослым, как к равным, усадил их на стулья в своем кабинете напротив большой, во всю стену, карты мира и принялся показывать указкой то на восток, то на юг, то на запад, рассказывая при этом, что везде на границах неспокойно, тревожно; появлялось такое чувство, что именно они смогут оградить от тревог границы, и все, конечно, согласились поехать учиться в военные училища.
В новенькой форме, туго схваченный в талии необношенным, толстым, плохо гнущимся ремнем, остро режущим бока, с малиновыми кубиками в петлицах, приехал он домой после учебы. Отец, его золотой батя, простой человек, но имеющий свои, очень жесткие, правила, впервые в жизни поставил при нем на стол бутылку с водкой.
— Теперь ты взрослый. И выпить можешь, конечно — в меру. Даже и закурить, если хочешь. — Он как-то задумчиво пожевал губами и добавил: — Последнее, правда, особенно не советую.
Отец до конца отвалил ворота во двор, распахнул настежь двери — заходи, кто хочет! — и стоял в голубой сатиновой рубахе у порога, размашисто показывая каждому гостю на сына за столом:
— Андрюха мой. Лейтенант!
Поднимал руку и значительно вытягивал к потолку указательный палец.
Дом в тот вечер от веселья ходил ходуном — звенели стекла, стонали половицы, сыпалась со стен штукатурка, разбиваясь о пол в муку. Пришел колхозный сторож Авдей, худой остроносый старик с петушиным хохолком на лысом багровом черепе, выпил, не моргнув, стакан водки, закусил рыжиком и сказал:
— Крестьянская наша жизнь переменчива: год гужуй, а два — портянки жуй, — посмеялся, довольный выдуманной на ходу присказкой, добавил: — А командир, можно сказать, фигура. Оклад твердый. Почет.
Все галдели и норовили выпить с лейтенантом, притиснутым в угол.
Он пил, пока спину не стало гнуть к столу, пока сонно не набрякли веки и не налились кровью глаза. Понял: пьянеет — и с силой отстранил руку соседа со стопкой водки. Водка выплеснулась на стол, на тарелку с рыжиками. Полез, цепляясь ногами за ноги гостей, к выходу. Его не задерживали: люди за столом уже вовсю спорили о своих, колхозных, делах. В темных сенях его бросило на загремевшие ведра. Он оттолкнулся от стены, постоял, покачиваясь, в темноте и застегнул воротник, согнал большими пальцами складки гимнастерки с живота на спину, пригладил волосы. Во двор вышел твердо — по всем правилам строевого устава.
Спал он в ту ночь на сеновале, а утром пошел на гумно глушить работой похмелье. Его мутило, побаливала голова, и он, стоя в распущенной гимнастерке на мягко пружинящей клади, с силой, со злостью швырял и швырял снопы вниз — девчатам. Они подхватывали их и носили на стол молотилки. По устланной соломой площадке быстро ходили шесть попарно запряженных лошадей, вертели привод и медленно растирали копытами сухую солому в труху. Соломенная пыль поднималась в воздух! теребила ноздри, набивалась за воротник гимнастерки и колко липла к потной спине. Но от работы проходило тошнотворное чувство похмелья. Под конец из-под клади бросились врассыпную серые гладкие мыши, и девчата, визжа, враз приподняли подолы юбок, будто им под ноги плеснули воду.