— Не спускайся, — остановил я мать. — Сейчас поставлю.
Мать воскликнула:
— Что ты?! Что ты?! Не тронь. Оно же почти полное. Надорвешься еще...
От унижения мне стало жарко. Рывком подняв ведро, я в три крупных шага пересек комнату и поставил ведро на стол, да так резко, что жидкость всплеснула, а стол покачнулся.
— Тише ты! — испугалась мать. — Разошелся.
Она примолкла и села ка табуретку, поставив ноги на стол. Я отошел к окну и зло глядел на улицу, но затылком, всей спиной ощущал — мать смотрит на меня.
— Обиделся, что ли? — наконец сказала она. — Это у меня так просто вырвалось. Конечно, я же понимаю — что тебе какое-то там ведро... Вон ты у меня каким здоровяком растешь. Считай, что я пошутила.
После того случая с ведром мать совсем перестала докучать мелкой опекой и в отношениях со мной стала сдержанной.
А вскоре она увлеклась своей новой работой. Опять частенько забывала прийти на обед, возвращалась домой поздно. Как-то вечером недовольно посмотрела на плакат над кроватью, сказала:
— Надо убрать этот цирк, — и решительно содрала бумагу, скомкала и затолкала в кухонную печь.
Всегда, всю жизнь, мать не очень-то любила сидеть в кабинете, и тогда, на новой работе, она особенно оживилась, когда стала часто бывать в старом музыкальном училище: в конце войны исполком решил отремонтировать хотя бы это здание. Ремонт построенного до войны оперного театра, где находился патронный завод, или филармонии, в помещении которой делали снаряды, обошелся бы дорого и надолго мог затянуться, а музыкальное училище было небольшим, всего в два этажа: на втором занимались студенты, а на первом — жили преподаватели; людей снизу переселили, чтобы занять под училище все здание.
Если послушать мать в те дни, так выходило, что нет сейчас на земле дела важнее. Скоро она заразилась и мечтами строителей и всегдашними их бедами: бегала в поисках досок, мела, белил, красок, а дома постоянно сыпала такими терминами, как теплые и холодные тона, колер, перечисляла десятки красок, которыми можно было бы отделать помещение, и так прожужжала нам уши, что однажды в воскресенье мы с Алей отправились в музыкальное училище.
Не знаю, как Аля, но я был разочарован; грязное, серое здание стояло с пустыми, без стекол, оконными проемами, возле него лежала высокая гора песка, внутри валялись увесистые куски старой штукатурки, обломки кирпича и почерневшие доски сломанных перегородок; с первого этажа на второй открывалась огромная, рваная по краям дыра.
Разведя руки, мать провела ими в воздухе от пола к дыре:
— Отсюда наверх поднимется широкая лестница с мраморными ступенями и красной ковровой дорожкой, — сказала она, а когда я в ответ, не удержавшись, ухмыльнулся, рассердилась: — Всегда, дурачок, надо уметь вперед заглядывать.
Пачкая одежду, мы уныло ходили за ней, перешагивая через прогнившие балки. По старой трухлявой лестнице без перил поднялись наверх, а мать все время рассказывала, что и где будет, когда здание отделают полностью.
Аля важно кивала головой:
— Да, да... Как хорошо. Вот здорово.
А я казался себе дурак дураком, ну, никак не мог представить, чтобы из этого разрушенного, как после бомбежки, дома сделали что-нибудь путное.
Ремонт продвигался медленно, туго, и мать в конце концов решилась пойти к секретарю обкома партии. Два дня просидела у него в приемной, а когда он выбрал время послушать ее, то, видимо, столько наговорила, что секретарь вызвал машину и поехал посмотреть на училище — после этого нужные материалы пошли без задержки.
Позднее я ходил смотреть на открывшееся училище и удивлялся, как это мать все предугадала заранее. По тому времени и правда отделка казалась великолепной: снаружи стены покрасили в белый с желтизной, под кость, цвет, внутри все блистало позолотой, здание как бы раздвинулось, стало просторным; с первого этажа наверх вела широкая лестница с дубовыми перилами, действительно с мраморными ступенями и с красной ковровой дорожкой; над лестницей с потолка нависала тяжелая хрустальная люстра.
Осенью в город приехала группа офицеров танковой бригады, и в музыкальном училище устроили большой вечер.