— Нет, такой дуры не найти. Понимаешь, этот Роберт Иванович... Все они пока находятся на режиме, живут почти как солдаты в казарме. Ему, правда, разрешили учиться в музыкальном училище, но каждый раз выписывали что-то вроде увольнительной записки. К десяти вечера он должен был быть у себя... А я-то, ой, дура, дура, — она сокрушенно покачала головой, — удивлялась, чего это он на часы все поглядывает и поглядывает... Посмеяться даже над этим хотела, вышутить его. А он у нас засиделся и пришел в час. Его и наказали — и за проходную не выпускают.'
Аля болезненно прижмурилась у стены:
— Доигрались... Что же теперь делать?
— А сам-то он что?.. Маленький?! — неожиданно рассердилась мать. — Не мог сказать, что пора идти? Знал же, что неприятности будут.
— Ну-у, знаешь, это ты, вижу, маленькая, в игрушки тебе поиграть захотелось... А его как не понять: влюбился по уши. Все остальное — трын-трава...
Лицо матери покраснело:
— Опять выдумываешь чепуху, чего нет на самом деле, — она смутилась.
— Ладно. Пусть чепуха, — поморщилась Аля. — Но все равно — втянули человека в историю...
— Завтра же поеду к его начальству, — решительно сказала мать. — Ему надо учиться, у него хороший голос. Талант!
Аля даже повеселела от этих слов, засмеялась:
— Съезди, съезди — разъясни... Так они и развесят уши...
— Не поймут, я до начальника областного управления доберусь. Устрою всем веселую жизнь... Не нарадуются!
Теперь Аля посмотрела на нее очень серьезно:
— Ой, Ольга, что-то мне страшно за тебя становится...
— А что делать? Нельзя же друзей оставлять в беде.
— Так он тебе уже другом стал? — изумилась Аля. Совсем тихим голосом, словно на нее вдруг навалилась усталость, мать ответила:
— Не цепляйся, пожалуйста, к словам. Ну, не цепляйся — не надо.
Потянулись тоскливые вечера. Домой мать приходила такой усталой, разбитой, как если бы весь день носила тяжести, и ужинала без аппетита, вяло, порой вдруг часто задумываясь: с раздражением, резко, бросит вилку в тарелку, отодвинет ее подальше, опустит руки на стол и засмотрится куда-то вдаль — сквозь стены; так, в неподвижности, она могла просидеть долго — посторонний человек, наверное, подумал бы: отдыхает, — но я-то видел, как у матери то напряженно обозначится легкая морщина поперек лба, то в туманной отрешенности глаз запрыгают злые огоньки, то замысловато, точно она завязывает и развязывает хитроумные узелки, зашевелятся пальцы рук...
Рассказывала она теперь Але почти все шепотом, даже стала уединяться с ней во второй комнате или в кухне — где посвободнее, — так что я не слышал, о чем они там шептались. Зато мать часто повторяла, непроизвольно повышая голос, как бы оттеняя начало фразы: «Я ему... А он мне...» — и эти постоянные восклицания будили во мне неприятные воспоминания о днях и месяцах, проведенных в сплошной драке с зареченскими ребятами; конечно, я понимал: мать ходит к каким-то людям, что-то им говорит, объясняет, они тоже что-то ей говорят, но все равно уже не мог отделаться от впечатления, что мать ввязалась в опасную драку, и в этой сплошной драке — «я ему... а он мне...» — сила пока явно не на стороне матери.
Сочувствуя ей, я настолько дал волю воображению, что однажды поймал себя на таком: пристально смотрю на лицо матери, отыскивая на нем следы драки. Но следов не было, только все более хмурой приходила она домой, и вот как-то, пошептавшись с Алей, не выдержала тихого разговора и вспылила: «Ну да, они меня просто не знают. Завтра же запишусь на прием к секретарю обкома!»
После этого несколько вечеров они не шептались: должно быть — не о чем было и говорить. А затем настроение матери резко изменилось. И я это уловил сразу, еще до того, как она вошла в комнату: по легкому стуку каблуков на крыльце, по тому, как мать беззаботно хлопнула входной дверью, по ее возгласу в прихожей, обращенному к бабушке: «Есть так хочется!.. Ужасно проголодалась». Ужинала она с аппетитом, а когда поела, то устало откинулась на спинку стула и положила руки ладонями на стол — они спокойно, расслабленно лежали на клеенке, как будто отдыхали после хорошо сделанной работы.
Чуть позднее мать рассказывала Але:
— Смешно теперь вспоминать, но в кабинет секретаря обкома я вошла ужасно напряженной, ну прямо как сжатая пружина: очень боялась, что он неправильно поймет. Что, думала, тогда делать? Уже, знаешь, так и этак прикидывала в голове, как с ним буду спорить. Забавный у меня, наверное, был вид, честное слово, потому что он даже руками развел и засмеялся: «Уж не ругаться ли вы со мной пришли, Ольга Андреевна? Не готов, не готов... Записано, что вы по личному делу». Почему-то мне немножко легче на душе стало, я тоже улыбнулась, правда, похоже — какой-то кривой вышла улыбка... Присела к столу и говорю, что, честно сказать, сама не знаю, лично ли это мое дело или не только мое личное... — мать замолчала и задумалась.
— Не тяни. Рассказывай, — потребовала Аля.