Двери открывает сам хозяин; он в вязаном пуловере, в тех же маленьких очках в металлической оправе. Нет, на «Мюрже» здесь не похоже. Перед нами большая, очень большая, необыкновенно чистая и светлая мансарда, напоминающая мастерскую художника или скульптора, только вместо подрамников и влажной глины несколько больших некрашеных столов, и всюду книги, очень много книг — немецких, французских, английских. В гостях у поэта несколько друзей. Я узнаю популярную актрису, известного «левого» архитектора, мадьяра по происхождению; некоторые лица нам незнакомы. Мужчины — в костюмах для улицы, женщины — в вязаных платьях (в мансарде не слишком тепло). В первый момент меня несколько смущает этот диссонанс с нашим «оформлением»: мы приехали прямо с официального приема. Но никто не обращает на это внимания, и через десять минут я бросаю на стол шляпу, перчатки и помогаю раздавать чашки с чаем. Вглядываюсь в обстановку и начинаю понимать, что здесь, наверное, очень хорошо работается, — так много места и никакой украшающей мебели, ничего лишнего.
— Здесь поэт может шагать из угла в угол, обдумывая новые строчки и при этом не укорачивать шаг. За сколько минут вы обходите свою мастерскую? — шутит Луначарский. Он сам любит диктовать, расхаживая по комнате.
К чаю — лимон, поджаренные ломтики хлеба (тосты), сухое печенье, привезенное кем-то из Америки в подарок Брехту. Почему-то все кажется очень вкусным.
Возобновляется прерванный нашим приходом разговор.
— Кончилась немецкая литература, искусство. В Германии больше нет места прогрессивным идеям, гуманизму. Левая интеллигенция либо будет физически уничтожена, либо будет влачить жалкое существование в эмиграции, либо уйдет в подполье, — говорит один из присутствующих.
— Нет, не может быть! Еще не все потеряно: вспомните результаты последнего голосования, — возражает актриса.
— Маньяк ефрейтор был бы бессилен, если бы его не поддерживали Крупп, И. Г. Фарбениндустри и прочие. Что можем мы, интеллигенты?
— Бороться, — говорит Луначарский, — бороться до последнего издыхания, бороться на своем посту, каждый своим оружием: писать статьи и романы, проектировать дома, читать стихи, играть на сцене, если придется, сражаться на баррикадах.
— Придется эмигрировать, уйти в подполье.
— Ну что же, и в эмиграции и в подполье продолжайте борьбу. Вспомните нас, русских большевиков. Мы не складывали оружия ни на чужбине в эмиграции, ни на каторге в Сибири. Мы знали, что победим. В Швейцарии, будучи эмигрантом, я изучал школьное дело. Я знал, что, когда революция победит, мне придется работать в области просвещения, и я готовился к этому. — Анатолий Васильевич повернулся к Брехту. — Вот вы, Брехт, пишите пьесы, сейчас их не поставит ни один театр, но через несколько лет в Берлине, я не сомневаюсь, будет театр Брехта, где вы будете автором, режиссером, быть может, актером.
— Брехт не может жить без театра, — засмеялась актриса, — за неимением лучшего он согласится быть суфлером.
— И пожарным в театре, — подхватил кто-то.
— Значит, да здравствует театр Брехта, ну хотя бы на Шиффбауэрдамм, — заключил Анатолий Васильевич. Мог ли он предполагать, что его тост осуществится буквально?
— Нет, об этом нечего и мечтать, — сказал со вздохом Брехт. — Недаром Гергарт Гауптман назвал свою последнюю пьесу «Перед заходом солнца», она шла в начале сезона в юбилей автора. Теперь этот «заход» надвинулся еще ближе. Происходят страшные вещи: обыски, вторжение хулиганов в квартиры ученых, писателей, безнаказанные убийства… Надвигается тьма. Но Луначарский прав — это все ненадолго. Я верю в наш народ, — тихо говорит Брехт.
Он берет объемистую рукопись, напечатанную на машинке, и, не повышая голоса, избегая подчеркиваний и эффектов, начинает читать. Он читает отрывки из «Иоанны Чикагских скотобоен», он читает «Болотных солдат». Время от времени он спрашивает: «Не устали?» Его просят продолжать. Никто не устал. Напротив — это негромкое, спокойное чтение увлекает все больше и больше. И автор сам увлечен. Анатолий Васильевич просит его прочитать одно из ранних произведений — «Песню о мертвом солдате». Мы ее знали по талантливому исполнению Эрнста Буша. Но вот Брехт закашлялся раз, другой.
— Надо и совесть знать, — говорит наконец Анатолий Васильевич, крепко пожимая руку поэту.
— Берегите себя, — говорит на прощание Брехт, и его суровое лицо с тонким волевым ртом вдруг теплеет. — Я себя так ругаю, что вовлек вас в это путешествие по чердакам. Я не подумал о том, что это вредно для вашего сердца. Я приеду к вам в гостиницу и буду читать хоть до утра. Извините меня.
— Нет-нет, сердце у меня сейчас в отличном состоянии. И я ухожу из вашей мастерской с хорошим чувством, с уверенностью, что в Германии сохранится честная, прогрессивная интеллигенция — вот вы все.