В течение часа мама рассказывала мне о том, что я забыла: о совместном ужине в «Кроненхалле», ведь марку-то надо держать, с крестным и его женой — аппенцелькой, которая когда-то была его секретаршей. Повод не очень радостный — смерть моего отца, своего рода поминки, раз уж на похоронах пообщаться не удалось. Да, прискорбно, и его смерть — это большая потеря. В определенном смысле это связывает нас, крестного и крестницу, что он был, а теперь умер, ушел навсегда. Они были на могиле (подтверждающий кивок аппенцельки), чтобы поверить в то, что не укладывается в голове: он, связь, которой уже не существует (аппенцелька качает головой, будто не может поверить). И мы, он — дядя, и я — ребенок, как концы разорванной цепи, не так ли. Сожаление в голосе, изборожденное морщинами лицо, кивок и тяжелый вздох. Еще вина, да? Легкий жест руки, аппенцелька сразу же понимает и подзывает официанта.
Мама рассказывает все так быстро и легко, что у меня захватывает дух. Десять лет спустя, с ходу и по телефону, за восемьсот шестьдесят шесть километров, она пересказывает мне то, что когда-то ей рассказала я; она рисует перед моими глазами картины, воскрешает и оживляет то, что я забыла: мою собственную историю, историю о том, как крестный перестал быть моим крестным. Чем дольше она рассказывает, тем чаще я киваю, думаю, чувствую и говорю: «Да, да, так оно и было». Как будто эта история выдерживалась у мамы в подвале, а теперь ее достали в самый подходящий момент, откупорили и разлили по бокалам.
Вот вино я вспомнила сразу, во рту стоит его кислый вкус, перед глазами фиолетовые губы аппенцельки, невольно облизываю свои и слышу ее металлический голос: «Тогда нам не надо было идти в “Кроненхалле”, раз ты ничего не ешь». Вижу осуждающий взгляд крестного, который заставляет ее замолчать и отвечаю: «Просто я не ем мясо, уже давно». Вижу, как они оба кивают, хотя явно не знали этого или забыли и считают это большой ошибкой. «Тогда у тебя не так много радости в жизни», — говорит аппенцелька и вздрагивает, так как крестный слишком сильно наступает ей на ногу под столом. Я смотрю на нее и отвечаю: «Не много». Возникает неловкая пауза, так как всем троим неприятно, и появляется ощущение чего-то общего между нами.
Мама рассказывает эту забытую историю так, что я смеюсь. Она ждет, пока я успокоюсь и говорит: «Все закончилось внезапно. По его знаку, такому незаметному, что ты его почти не увидела, он послал аппенцельку расплачиваться, следил за ней глазами, наблюдая за ее действиями — к сожалению, она была у тебя за спиной, — а сам пытался отвлечь тебя вымученными вопросами о твоих планах на будущее. Когда аппенцелька вернулась к столу, крестный вскочил с места, она помогла ему надеть пальто, и крестный сказал: «Конечно, мы можем подвезти тебя до дома».
Да, все так и произошло, и я больше не слышала ничего о своем крестном и его аппенцельке. И о себе знать не давала.
Теперь у меня появилась другая проблема: до разговора с мамой я была уверена, что никогда не была в «Кроненхалле». А после ее звонка эта история застряла у меня костью в горле. История, которая пытается проникнуть в мою уже практически придуманную историю о вожделенном месте под названием «Кроненхалле». О месте, в котором я в действительности никогда не бывала, о месте, где я бы с удовольствием встречалась с умершими писателями. С Дюрренматтом, например.
Теперь в моей жизни есть два ресторана «Кроненхалле». Реальный и вымышленный. Как всегда, действительность проигрывает, а выдумка это мое средство выжить. В действительности я лишилась крестного, а в вымысле я почти перешла с Дюрренматтом на «ты» (откуда до обращения «дядя Фриц» было рукой подать).
Кстати, Дюрренматт, как можно понять из первой истории, ведет себя как завсегдатай, и кажется, он им и является. Он говорит слишком громко, особенно называя официантов по имени; он громко смеется, особенно над своими шутками; он принимается за еду с показным аппетитом и комментирует, то, что жует; он чавкает; он ковыряет пальцем в зубах, в то время как другой рукой кому-то машет; он без зазрения совести глазеет на даму за соседним столиком; он спрашивает меня, почему я на него так глупо смотрю, и смеется (тоже слишком громко). Он шепчет: «Не оборачивайся» и наблюдает за чем-то, что я не вижу, потому что слушаюсь его; он презрительно свистит и говорит слово, которое обозначает половой орган самца домашнего животного, хотя он имеет в виду человека. Затем он наклоняется ко мне и ласково спрашивает, на чем мы остановились.
Тем временем тележка снова проезжает мимо по невидимым рельсам, и он ее неоднократно останавливает поднятой рукой и протяжным криком «Стой», как будто он кондуктор (хотя у него нет ни фуражки, ни сигнального флажка), после чего машинист поднимает крышку и показывает мясо, от которого поднимается пар. Он поглощает лучшие куски, прежде чем заговорить о чем-то сущностном и основополагающем.