Читаем Памяти Безродова полностью

В побеге видел возможность исхода Лев Николаевич Толстой. И даже осуществил этот замысел. Но был настигнут хворью и немощью. Ни от себя не сбежишь, ни от смерти.

«Движение – все, а цель – ничто». С одной стороны, эта старая формула весьма утешительна, но с другой – она многократно была осмеяна. Уж слишком обидна для прогрессистов, какими мы себя ощущаем, и слишком удобная мишень. А все же побуждает задуматься.

Сравнительно скоро мы обнаруживаем нашу зависимость от судьбы, от обстоятельств, от институтов. Вдруг открываем, что мы заложники. Нашего времени, нашего места, нашей способности мыслить и чувствовать.

Обратной зависимости тут нет. И смена сезонов – и климатических, и социальных – не обещает преображения ни укрощенному человеку, ни множеству, что его сторожит, ни тем, кто пленен при попытке к бегству.

* * *

Один остроумец мне приписал устойчивый комплекс провинциала. Я с ним не спорил. Что есть, то есть. Больше того, я к нему привык и не стремлюсь от него избавиться. Очень возможно, что я догадываюсь: он-то и есть уцелевший отросток, связывающий меня с моим детством.

Все начинается с пустяков. Шумский рассказывал: был малышом, родители ласково звали Воликом. Но это имя его раздражало, оно казалось ему унизительным. И он в одно прекрасное утро потребовал, чтобы Волик стал Владом. Таким был этот первый шажок по скользкой дорожке самоутверждения.

* * *

Сегодня мне вспомнилось предсказание весьма знаменитого академика. Он посулил, что земной наш климат претерпит глобальные изменения. Меж тем, социальные катаклизмы связаны, по его убеждению, с весьма радикальными поворотами, происходящими в атмосфере.

Стало быть, судьбы родной популяции определяются в небесах, там же, где заключаются браки. Если подобное утверждение имеет серьезное основание, можно не дергаться, не суетиться – что предназначено, то и будет.

Мне с этой моей архаической склонностью к тайнам, мистическим голосам, к темным пророчествам вся эта музыка с ее гипнотической многозначительностью – по сердцу, она убеждает, что звезды предначертали мой путь – ни страхи, ни недруги, ни обстоятельства его не отменят, разве – замедлят.

* * *

Обещанная революция в климате сулит нам мир без весны и осени. Такой апокалипсис в атмосфере перелопатит и нас самих. Если не будет у нас весны, так мощно оплодотворявшей поэзию, не станет осени с болдинской щедростью, если мы будем перемещаться из стужи в пламя, из зноя в мороз – стремительно, сразу, без перехода, переродится и сам человек. Жизнь без странностей, без оттенков, прямолинейный, бескрасочный мир, в котором будут лишь жар и холод, подарят нового гуманоида – значительно более жизнеспособного. И еще более безучастного.

Этот отказ от «цветущей сложности» означит, что эксперимент с человеком, который вмещает в себя вселенную, пришел к естественному концу. Наш эпос завершится трагедией. За ней последует трагифарс.

* * *

Останется что-нибудь от меня? Да ни черта от меня не останется. Вот почему в глубине души прозаик завидует стихотворцу. Поэты имеют все же возможность при помощи ритма дать шанс своей мысли на относительное долголетие.

«Легкой жизни я просил у Бога, / Легкой смерти надо бы просить» – все, что, в конце концов, уцелело от скромного поэта Тхоржевского.

Жил в Киеве русский поэт Ушаков, задумчивый, невеселый затворник. Вот и ему всего лишь две строчки продлили земное существование: «Чем продолжительней молчанье, тем удивительнее речь». Немного, но все же… Никто не запомнит ни строчки, ни одного даже слова из всех моих опубликованных опусов.

<p>3. Шумский</p>

Деда не стало уже давно. Помню бесщекое лицо, густые белоснежные брови, словно клубящиеся над глазами, и длинные узловатые пальцы, которыми он осторожно ерошил мои поэтические кудряшки. Помню, как мрачно меня вразумлял:

– Ради Христа, не марай бумагу. Дело коварное и опасное. Либо людишки тебя заклюют, либо ты сам себя источишь. Темное, пасмурное занятие.

Он несомненно имел основания для этого сумрачного напутствия. Старые люди всегда мрачнеют, когда они видят, с какой готовностью живые забывают покойников. Так ясно встает перед их глазами и собственный печальный удел. Пройдут стремительно два-три года, они уйдут, еще два-три года – никто и не вспомнит, что они жили. Но дед, помимо житейской опытности, имел и более веские поводы. Он был не слишком известным поэтом. Это само по себе – испытание, ему же и вовсе досталось сверх мер. В послевоенные смутные годы сперва он был выслан в город Мары, но власть сочла эту кару мягкой, и деда отправили в северный лагерь. Вернулся разрушенным человеком, застал свою дочь семейной женщиной.

Перейти на страницу:

Похожие книги