…Не знаю, как Коля, а я, шестилетняя, не очень-то была сильна в понимании, сколько у каждого человека должно быть бабушек и дедушек. После маминых слов я впервые задумалась: в самом деле, где же наш дедушка, папин папа? И почему это о нем нельзя спрашивать?
– Этот дедушка, наверное, умер, – сказала я Коле после маминого запрета.
– Чепуха. Реникса. Вот ведь мамин папа умер, а она о нем рассказывает. На комоде стоит карточка. Тетя Зина тоже рассказывает. А про этого почему-то нельзя.
– Может быть, он из тюрьмы? – спросила я. – Прячется. Боится. Когда из тюрьмы – они тоже не велят говорить.
Но не велят так не велят. Дедушка, в числе других родных, которых мы не видели, нас не особенно занимал, и мы мамино требование исполнили без труда.
Однако миновало года два, и мама с такой же внезапностью вдруг объявила нам:
– Коля переедет из классной вниз, в столовую, а классную надо приготовить для гостя. Завтра приезжает папин папа, ваш дедушка, и поживет у нас недели две.
– А разговаривать с ним можно? – спросила я.
На следующее утро к калитке подкатила таратайка нашего соседа, извозчика Колляри, заказанная с вечера Корнеем Ивановичем, и он отправился на станцию встречать дедушку.
Отправился один. Нас не взял.
Мама и няня Тоня хлопотали на кухне. Мы же предавались всем трем запретнейшим грехам сразу: ничегонеделанью, отлыниванью, битью баклуш.
Мы ждали.
И вот наконец у калитки: Колляри, папа, дедушка. Папа несет дедушкин чемодан. Дедушку я не рассматриваю; вижу только, что с бородой. Я впиваюсь в его руки, перегруженные цветами и пакетами. Дедушка всем привез подарки: маме – цветы, Коле – нарядную книгу, мне – куклу, а Бобе – барабан.
Стол накрыт. Из кухни пахнет пирожками. Но к столу не садятся: папа увел дедушку наверх, в кабинет. Я ушла в малину, за ледник – обдумывать: что бы такое сделать с этой куклой, куда бы ее деть и как назвать? Куклы (все подарки папо-маминых знакомых!) я терпеть не могла, играть в них не умела – я росла с мальчишками.
(До переезда в Петроград у меня не было ни одной подруги. Корней Иванович рассказывал мне, что лет до трех я говорила про себя, как Коля, в мужском роде: я сам, я съел. С куклами я обыкновенно обращалась так: из добросовестности рассаживала утром на стулья, объявляла: «мама уехала в город по делам» – и более к ним в течение дня не притрагивалась.
Имя для этой я, впрочем, придумала быстро: Флоренса, Фло.)
И вдруг дверь веранды звонко отворилась. Из нее выбежал Корней Иванович с дедушкиным чемоданом в руках. И побежал к калитке. За ним еле поспевал дедушка (тут я разглядела его: высокий, худощавый, прямой, с квадратной бородкой). Корней Иванович выбежал за калитку и широко растворил ее перед гостем. Подал ему чемодан и ушел. И затворил за собою калитку.
– Почему никто не обедает? – крикнул он нам, подойдя к дому.
За обедом про дедушку не было сказано ни единого слова. После обеда тоже. За всю последующую жизнь тоже. Как я понимаю теперь, разговор у них наверху, в кабинете, зашел о Екатерине Осиповне. О детях – Марусе и Коле, у которых никогда не было «такой роскоши, как отец», о мальчике, который одержим был сознанием, что он, и его мать, и сестра «не как все люди, мы хуже, мы самые низкие».
Когда мне исполнилось семнадцать лет, родители отпустили меня к бабушке в Одессу. Впервые ехала я одна поездом дальнего следования. Вот и бабушкина квартира: крошечная, сверкающая чистотой. Вся в цветах – на подоконниках, на полу, – а стены в фотографиях Корнея Ивановича. (У нас дома культивировались главным образом карикатуры на него, а из портретов висел всегда один: фотография репинского, 1910 года.) Бабушка, видно, карикатур не любила, а фотографии сына, даже самые мутные, газетные, вырезывала и вешала на стену. Вот и плюшевый семейный альбом: маленькие Коля и Маруся вдвоем, в башмачках с пуговками; Коля и Маруся вместе с бабушкой – ах, какая она красивая! а вот Коля отдельно: гимназист, в фуражке, из которой еще не выломан герб, всё честь честью: шинель, ранец. Это, значит, еще до исключения.
– Я еще тогда знала, что мой Коленька умный, – говорит бабушка со вздохом, – но не могла объяснить им.
Она шесть часов просидела в приемной у директора. Он принял ее – но что можно объяснить человеку, исполняющему распоряжение начальства!
Я поднимаю глаза от альбома. Над чащей фикусов большая, увеличенная фотография в тяжелой раме. Я узнаю – тот самый худощавый, стройный человек, с аккуратно подстриженной бородкой. Тот, о котором нельзя спрашивать.
– Твой папа его не любит, – говорит бабушка, подметив мой взгляд. – За меня. Но твой папа не прав: он очень, очень хороший человек.
Был ли он в самом деле хорош? Бабушка всю жизнь любила его и ни за кого не вышла замуж, хотя к ней и сватались. Был ли он плох? Я не знаю и не мне судить.
Надеюсь, права была Екатерина Осиповна. Но для Корнея Ивановича детская его покинутость была единственная личная обида, которую он не мог победить ни трудом, ни весельем.
Вот разве чем: на всю жизнь повернуться лицом к детям.
16
Любил ли Корней Иванович детей?