Воспитанный в недрах «растеряевщины», «обезличенный», как и все растеряевцы, «нищий духом», запуганный Тяпушкин отличался от всех растеряевцев тем, что сохранил в «своем зверушечьем сердце, помимо ощущения тяжести пережитого, зерно жалости». Когда веяния «нового» времени, веяния реформенной эпохи коснулись Тяпушкина, дремавшее в нем чувство громко заговорило о себе. Тяпушкин перевел тенденции новой эпохи на свой язык. Он не стал развивать вслед за корифеями шестидесятых годов теорию индивидуализма, не стал говорить о правах по самосовершенствовании «раскрепощенной» личности. Напротив, он увидел в новых тенденциях лишь средство уйти от самого себя, от своего «я», от своей забитой, запуганной, «ничтожной» личности. Лишенный способности «по-человечески» относиться к самому себе и к своим собственным страданиям и страданиям каждого из своих близких, каждого отдельного человека, оп нашел теперь себе спасение в мысли об обще м страдании. Он начал отдыхать на абстрактных размышлениях о всечеловеческом горе. Он с жадностью схватился за те книги, которые не говорили ему о каких-либо подробностях жизненных бед. «Иногда (в книге) не было даже слов, были цифры, таблицы, дроби вместо людей, – рассказывает он, – но эти-то цифры были мне понятней… Могли жечь мой мозг гораздо сильнее, чем подлинные стоны и беды, из которых цифра только экстракт. Подлинных стонов, жизненных, человеческих мелочей… я бы не выдержал, они бы меня замучили; сердце мое по незначительности своего развития… могло бы даже ожесточиться, а не размягчеть»…
Одним словом, интеллигент Тяпушкин бежал от себя и от живых людей в область абстракции и мертвых цифр, зерно жалости разрослось в цветок альтруистических чувств. Тяпушкин начал искать «живых» масс, неурядиц, требований, одушевленных в виде человеческих масс, а не человеческих личностей». Тяпушкин сделался «народником»… Но его «народничество» могло его спасать до тех пор, пока оно ограничивалось областью абстракций. А лишь только в поисках за «живыми массами неурядиц» он очутился на лоне деревни, как только он столкнулся с «живыми людьми», его постигло самое горькое разочарование.
В ряде очерков Глеб Успенский доказывал трагическую несостоятельность народничества, подобного тому, которым увлекался Тяпушкин. Тяпушкины не находили в деревне ничего того, что думали найти. «Мелочи» крестьянской жизни выступали перед ними на первый план, сойтись с «живыми людьми» им не удавалось; идеализация общинных порядков, к которой они были склонны, не оправдалась фактами («Из деревенского дневника»)[2].
Впоследствии Глеб Успенский сам заплатил дань «народничеству». Но какую дань? В знаменитой «Власти земли» он лишь воспел гимн гармонически цельной жизни. Картина крестьянского быта лишь была исцелением для него, страстно стремившегося к потерянной гармонии духа. Он лишь отдыхал на этой картине. И он раскрыл, даже более того, подчеркнул в деревенской жизни такие стороны, на которых не останавливали своего внимания другие народники. Он отметил «зоологическую правду» крестьянской жизни. Он поступил точно так же, как в наши дни поступил популярнейший из молодых писателей. Как Максим Горький, рисуя идеал «цельной личности», принужден снисходительно взглянуть на многие отрицательные черты и наклонности, характеризующие его героев – суеверие Вареньки Олесовой, ее увлечение бульварными романами, ставизм взглядов князя Шакро, жестокосердия Васьки Красного и т. д., – точно так же Глеб Успенский считает возможным, рисуя свой идеал гармонически-цельного существования, говорить без негодования о «зоологической правде».
Народничество Глеба Успенского, его переход от отрицания к утверждению, следует, таким образом, объяснять, прежде всего, из особенностей душевного мира автора «Власти земли», из его настроений… Утопия «Власти земли» – это не плод теоретизирующей мысли, не итог «реакционных» убеждений, а лишь один из этапов, на которых успокаивалась измученная душа великого «скитальца», великого искателя «гармонически-цельного бытия»…
Правда, Глеб Успенский совершенно отрицательно относился к капиталистическому прогрессу. У него был план написать ряд очерков, которые должны были доказать неосновательность идеи о «превосходнейших временах, до которых должна дожить фабрика».
Подобно «Власти земли», – писал он В. М. Соболевскому, – то есть условий трудовой народной жизни, ее зла и благообразия, мне теперь хочется до страсти писать ряд очерков «Власть капитала»… Если «Власть капитала» – название неподходящее, то я назову очерк «Влияния капитала». Влияния эти определенны, неотразимы, ощущаются в жизни неминуемыми явлениями. Теперь эти явления изображают цифрами, – у меня же будут цифры и дроби превращены в людей… Уверен, что ужас от этих явлений будет понятен читателям, когда статистические дроби придут к ним в виде людей…[3]