Читаем Памяти пафоса: Статьи, эссе, беседы полностью

Лев Гумилев рассказал в автобиографических заметках, что основная для него идея пассионарности явилась к нему в тюремной камере — душной, перенаселенной, опрокинутой в небытие и учтенной лишь в ГУЛАГовских количественных сводках. Главные свои сочинения автор написал вне стен советского острога, но воздействие многолетней неволи запечатлелось в этих трактатах с такой сокрушительной силой, что они уже никогда не могли избавиться от следов особой поэтики тюремного текста. Эта поэтика неоднородна, потому что тюремный текст знает несколько разновидностей, но в данном случае дотошной классификацией уместно пренебречь, ибо нас интересует один наиболее впечатляющий извод — тотальный тюремный текст. В чем его характерные черты? Они вытекают из самого определения.

Будучи тотальным, такой текст в принципе не может быть сведен к чему-то, что находилось бы за его границами и не принадлежало бы к его всеобъемлющему смыслу (это не означает, что у тотального тюремного текста нет идейных и стилистических предшественников). Он всецело аксиоматичен и сам являет собой свой высший суд. Сотворенный или задуманный в подземных недрах выморочного, изнаночного существования — в черной дыре антижизни, где-то возле нар, параши и блатарей с вертухаями, — он несет в себе абсолютную истину о пребывающем наверху «свободном мире» и предлагает различные, но всегда единственные способы обустройства последнего. При этом считается, что мир вне тюрьмы истомился без руководящих указаний. Оправдывая гипотетические ожидания, тюремный текст нередко сообщает на волю сведения о том, как надо преобразовать оставленную без присмотра действительность. В частности, он любит создавать ее идеальные варианты, которые, конечно, никакими вариантами не являются, поскольку всякий раз воплощают в себе непререкаемую картину мира. Это, например, путь Кампанеллы с его «Городом Солнца», где специальный ящик для доносов (аналог его имелся в городах европейского Возрождения) дополняет упорядоченную систему половых сношений горожан.

Помимо ограниченных во времени и пространстве общественных утопий, тотальный тюремный текст тяготеет к правильному объяснению всего мироздания и всей мировой истории. Пожалуй, наиболее яркими образцами этого рода стали в XX веке «Роза мира» Даниила Андреева и семитомный «Христос» народовольца Николая Морозова — бессрочного шлиссельбургского сидельца, а потом почетного академика АН СССР (кроме Морозова этого звания удостоился, если не ошибаюсь, еще только Иосиф Сталин). Андреев был человеком пылким, но и смиренным. Он рассуждал об астральных предметах без гнева и пристрастия, в полном духовидческом согласии с собственной отщепенской участью, ни с кем не стремясь расквитаться в своем одиноком слове. В маниакальных же историко-астрономических писаниях иконоборца Морозова, как проницательно отметил читавший их в молодости Юрий Олеша, сквозит жгучая, страшная месть. Вы хотели сгноить меня в каменном мешке? Ну так получайте. Не было никакой вашей великой истории. Вся она длилась две жалкие тысячи лет. Да-да, вместе с Акрополями и Парфенонами, чей возраст бессовестно и невежественно преувеличен, дабы сочинить вам достославное прошлое, коего не было, не было, не было!!! По сравнению с великим отказом Морозова гумилевская ересь выглядит академически благочинной, но мстительная аутсайдерская закваска ощутима и в ней.

Тотальному тюремному тексту удается также конструирование возможных миров — гротескных, невероятных, сублимирующих накопленное вожделение. Возможные миры в подобных случаях успешно замещают так называемую реальность, объекты и ценности которой подвергаются веселому сексуальному надругательству. Тюрьму в этих произведениях разрушают до основания, но тюремный дух источают в процессе работы сами стенобитные орудия: как тонко выразился один философ, осквернение возможно только на фоне острого переживания того, что оскверняется. Больше всех преуспел на этом ниспровергательном поприще маркиз де Сад, однако элементы своеобразного «изнасилования» прослеживаются и в трактатах Морозова и Гумилева. Если в романах де Сада распутники-либертены фантастически изгаляются над несчастной Жюстиной, то у Морозова с Гумилевым сексуальные опыты производятся над телом всемирной истории — ее многочисленные пустоты и податливые темные места ритмично заполняются твердой и мстительной мыслью исследователей.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже