Меж тем XX век он не любил; немного помолчав в ответ на провоцирующую улыбку и взлетевшие брови Игнатьева, он назвал это столетие худшим в истории. В качестве доводов, констатирует собеседник, фигурировали два основных: будучи евреем, Берлин стал свидетелем истребления соплеменников; будучи русским, успел испытать на себе русскую революцию. Далеко не самый крупный философ этих чавкающих человечиной времен, он, убедившись в необходимости либерального устроения мира, сумел довольно отчетливо, языком внятных эссеистических рассуждений, сформулировать базисные антитезы Социального, и, собственно, этим исчерпывается его независимый вклад в проблематику, опробованную челюстями более творческих хищников критического сознания. Противоречия между равенством и свободой, правдой и добротой, юридическим кодексом и милосердием, справедливостью и страстями — неустранимы. Они имеют фатальный характер, порожденный основоположной реальностью бытия. Предпочтение, оказанное любому из агентов конфликта, находящихся в отношении противодействующего взаимоупора, заставляют так называемого крота истории рыть землю в гнилой и погибельной точке, и в разверзшееся отверстие проваливаются народы, ценности и законы. Либерализм как доктрина и практика западной демократии, чьей исконною пристанью, гербом и привычкой служит британский стиль социального жития (религиозные обертоны последнего слова кажутся нам подходящими к случаю), есть обихаживание и согреванье пространств, где непобедимость конфликтов заключается в рамки динамических равновесий, позволяющих, с одной стороны, избегнуть удушья коллективизма, а с другой — произвола анархии, следствием коей будет еще один муравейник. Колесо этой Сансары неостановимо, если его не остановить.
Категория Утопического должна исчезнуть не потому, что она скверно соотносится с глобусом (утопия и по словарному своему определению — географическая лишенка, однако существо ее не ущербляется, не страдает), но оттого, что утратила традиционные соответствия в автономном мире идей, потеряв свою спутницу и сестру, эсхатологическую надежду на обретение общественного совершенства и общественной правды. Эта опасная надежда окончательно дискредитирована, и следовательно, для утопии в самом буквальном значении больше нет места. Тут мы бы страстно хотели услышать сдавленный и скрежещущий, откровенно галлюцинирующий звук протеста и гнева, доносящийся из разбиваемой Джимми Хендриксом о вудстокскую сцену гитары. Еще на перегоне от декаданса к модернизму возник афоризм: карта, на которой забыли Утопию, — пуста. Времена авангарда дополнили его новым высказыванием: утопии не исчезнут, покуда на свете жив хоть один бедняк. Мы солидарны с обоими постулатами и в данном пункте решительно отвергаем жизнеутверждающее мировоззрение сэра Исайи. Утопия лежит у корней человеческого и с этими корнями сплетается. Она столь же фундаментальна и подлинна, как недовольство и воображение. Чтобы низвергнуть утопию, вычеркнуть ее из реестров бытия и сознания, нужно произвести антропологическую революцию — задача, малодоступная либералам. Сам Берлин дал великолепный образец воплощения индивидуальной утопии, впрочем, не исключительной в уходящем столетии; решив быть евреем, не отказывающимся от русской культуры и принимающим британское подданство и английскую иерархию ценностей, он преуспел в причастности этому четвероякому этосу, одновременно личному и сверхперсональному, подобно любой обнимающей судьбу принадлежности.
Он умер, как жил, — достойно, сдержанно, неаффектированно. Завершил все земные труды, произнес все слова. А Михаил Игнатьев эти слова записал.
СЛУЧАЙ ВУЛФА