Любо-дорого наблюдать, как прилежно работает Сологуб с декадентскими типовыми мотивами (диалоги о красоте, трансвеститная игра полов, удовольствие от боли), погружая их в густую среду, с областными словечками и выпуклой симптоматикой провинциального быта, и грызли бы книгу архивные мыши, но решающее обстоятельство эвакуирует текст в бессмертие. Сологуб первым из русских писателей века и, может быть, первым на Западе усомнился не в затхлых нравах, не в общественном строе, но в жизни как таковой, в условиях существования и принципах миропорядка (отмечено Вик. Ерофеевым). Он гностик, отвергнувший тварный мир и материю, сверх-Маркион, отрицающий оба Завета, равно клейменных необходимостью «соответствовать» («приезжайте и соответствуйте», вдохновенно и дерзко пишет Передонов графине). Передонов плюет на обои, мажет кота вареньем, хочет жениться сразу на нескольких сестрах и выдает изумительную, одновременно домостроевскую и психоаналитическую интерпретацию Пушкина, что с учетом превращения поэта в российское солярное божество знаменует предельное злоумышление против устоев. Ардальон Борисович, сдается, спятил. В этом ключе рассуждают, однако, лишь те, для кого мир по-прежнему покоится на слоноподобных китах здравого смысла, кому невдомек, что земля с ее доходными домами, гимназиями и теплыми церковками вздыблена иррациональностью и абсурдом, что она корчится и, неровен час, взорвется и лопнет. Стихийный революционер Передонов острей Сологуба почувствовал это движение Сейсмоса и заметался, несчастный, не в силах унять лихорадку. Нет ему пристанища по сей день.
Юрий ТЫНЯНОВ
«Смерть Вазир-Мухгара»
Предварить роман прологом, от которого по коже озноб, было не меньшим безумием, чем, к примеру, открыть его «Книгой Иова». Ясно, что после таких восхождений наверху не удерживаются, и читателю будет предложено грустное зрелище автора, скатывающегося по обледенелым ступенчатым склонам. Тынянов удерживается наверху на протяжении долгих сотен страниц лиро-эпической прозы, язвящей, трогательной и летейской, как у имперского поэта и ритора, одинаково ждущего славы, изгнания и отворенных жил. Незабываема интонация коротких афористических строк (в сущности, весь роман — это стихотворение). Врезаются сцены и ситуации: московская морозная гульба, персидская терпеливая требовательность, евнухи, офицеры, актерки, измены, загнанность, окружение, ярость, погром. Напитанные ядом и жалостью характеристики (о трех возрастах любви и другие) должны быть занесены на скрижали. Историческое мышление не принесло Тынянову ничего, кроме горя. Хорошо сознавая, что такое история, он ее ненавидел, пытаясь загородиться наукой, поэзией, дружбой, семьей, и все эти сферы его измучили, обманули, и оратор сказал на поминках, что Юрий донес свою ношу. Он понял раньше других, что его поколение будет историей сметено, и написал об этом роман. Он понял раньше других, что под внешним давлением оно будет изглодано предательством изнутри, и эту правду выразил тоже.
Варлам ШАЛАМОВ
«Колымские рассказы»
В лагерном опыте отсутствует смысл, ибо тот на корню умерщвлен мерзлотой. Обладающий лагерным опытом не обладает ничем, он выброшен из биографии и должен довольствоваться тупым разуменьем судьбы. Но если это действительно так, то возникает вопрос, наделена ли хотя бы крупицей значения фиксация этой бессмыслицы и с какой стати лишившийся биографии человек, от которого не укрылось, что занятие его бесполезно, продолжает водить пером по бумаге. Рационального ответа на этот вопрос нет, метод Шаламова, обретающий себя в безостановочном вытеснении монохромного материала, отчасти родствен Тертуллианову измерению веры, он «абсурден» и, в противовес другим, мнимо асемантическим способам самоосуществления, не ведет к окольному появлению литературного содержания. «Колымские рассказы» — не литература (а Шаламов не автор); это спокойная, нимало не истеричная констатация невозможности литературы после того, с чем пришлось повстречаться обширному слою людей, удостоверение ее неприспособленности к описанию этой встречи. Отзвук смысла здесь приходит с другой стороны, не из литературы, а из пишущего человека, чей неизвестно кем установленный долг заключается в том, чтобы самим невостребованным актом письма дать пример — чего именно? Нельзя ответить и на этот вопрос, но уместно предположить, что пример как таковой, вне зависимости от его смутного содержания, имеет самостоятельное и, бесспорно, ненужное этическое назначение. Экзистенциализм, во всем XX столетии с такой кристальной чистотою достигнутый только Шаламовым, этим русским-Сизифом, обратившимся в камень.
Виктор ШКЛОВСКИЙ
«Сентиментальное путешествие»