Берта Либерман, в замужестве Гуревич, и так жила на отшибе, тихо и независимо, сохраняя любую строчку, написанную сыном и внучкой, детские картинки, стишки, телеграммы. Проработав пятьдесят лет бухгалтером в конторах с непроизносимыми названиями типа Наркомзаг и Лесострой, она и в свободное от службы время вела себя крайне экономично, не позволяя себе ничего лишнего, особенно слов. Ни писем, ни дневников от нее не осталось, редкость для нашей родни, они все что-то записывали, рифмовали, посылали друг другу бесчисленные открытки. Непрозрачная Бетя предпочитала о себе не рассказывать; молчание прикрывало ее, как капюшон. Думаю, ее не особенно и расспрашивали, так и вышло, что я о ней почти ничего не знаю, кроме самого воздуха неодобрения, которым дышала в детстве. Помню, как мама была уязвлена, когда кто-то сказал, что я похожа на эту прабабку — она промолчала, но было
Есть гимназическая фотография, где среди девочек с закинутыми головами можно найти эту, кудрявую. Есть еще несколько снимков времен девичества и первой молодости, их мало. Детство было на краю бедности, восемь детей в семье, надеяться на хорошее образование не приходилось, мечты о врачебной профессии пришлось оставить. Зато обе сестры, Бетя и Верочка, были на редкость хороши собой — светловолосые и темноглазые, с тонкой костью и (модным еще в ту пору) оттенком сдержанной тоски. Значит, как пишет Цветаева, есть что сдерживать. Предание говорило, что Бетя вышла замуж рано и удачно — за сына человека, который производил в Херсоне какие-то сельскохозяйственные машины. Жили безбедно (в родительских бумагах хранился план просторного дома), лечили мальчика в Швейцарии, а потом оказались в Москве, куда рано или поздно попадает каждый. Так примерно я себе это все представляла, и кое-что даже было правдой.
Как и было сказано,
Что-нибудь к 1925-му за Одессой заслуженно и окончательно закрепилась слава места особенного, как бы не совсем советского и даже не вовсе русского — странно устроенного и любимого за это всем населением огромной страны. Что Одесса не Россия, не говорил только ленивый с момента, когда она была задумана и построена; Иван Сергеевич Аксаков находил ее «обыностраненной», ни душой, ни землей не связанной с другими частями огромного тела империи. И действительно, законы и порядки, действовавшие на всей российской территории, в Одессе как бы не принимались всерьез. Немецкий путешественник, оказавшийся в городе в середине девятнадцатого века, утверждал, что здесь «о политике говорят почти все, что пожелают; касаются даже России, как будто она является иностранным государством». Курсы валют вывешивались тут по-гречески, названия улиц писали по-русски и по-итальянски, хорошее общество говорило по-французски, в театре шли пьесы на пяти языках. По ослепительным улицам, расчерченным тенями, ходили молдаване, сербы, греки, болгары, немцы, англичане, армяне, караимы; как говорит еще один тогдашний источник, «если бы пришлось Одессе выставить флаг соответственно преобладающей в ней национальности, то, вероятно, он оказался бы еврейским или греко-еврейским».
Ортодоксальное еврейство, впрочем, тоже чувствовало себя здесь неуютно: согласно поговорке, на семь верст вокруг Одессы горят огни геенны (