Жили так: мать с сыном и двумя дочерьми в Бежецке, по их меркам почти столица, уездный город, хоть и с коровами на улицах, занавешенных заборами, но в деревне Жарки, откуда Степановы были родом, другого и не видели; а тут попадались даже каменные дома и не счесть было церквей-монастырей. Отец, Григорий Степанович, то и дело был
На заводе случилась беда: отца
Что дальше было, толком рассказать некому. Нашлась в городе дворянская семья, что взяла Надю и воспитала как свою, со всеми необходимыми книжками и школьными фартуками. Остальным не помогали; нищета началась черная, как дыра.
Помню, как дед Коля сидит у молчащего нашего пианино и часами рассказывает что-то моей маме. Какие-то участки бесконечного разговора я могу воспроизвести и сейчас: не потому, что так внимательно слушала, а потому, что рассказ был всегда тот же, повторялся десятки раз, и только великое мамино внимание к собеседнику не давало ему заметить, что история всем хорошо известна. Она была всегда одна; по мере того как деда покидала память, его все меньше интересовало все, что было между сиротским детством — и смертью жены, когда старинная оставленность вернулась, словно не уходила, и он снова был один на свете.
То, к чему он всегда возвращался, что было для семьи низшей точкой падения, — год, когда им с матерью, гордой Анной Дмитриевной, пришлось просить подаяния. Была сшита холщовая сумка, чтобы класть туда что придется, и вот вдвоем, взявшись за руки, они шли под солнцем от двора ко двору, стучались в низкие окна. Стояли и на церковной паперти в час, когда кончалась обедня и богомольцы совали в подставленные ладони медные копейки с полушками. Этот бесповоротный позор разом переменил его жизнь; дальше повествование начинало сбоить, распадаться на череду неразборчивых фраз. Он убегал из дома и беспризорничал, ночевал в железнодорожных депо, по пустым домам, еще в каких-то непонятных
В двенадцать лет жизнь беспризорников и малолетних преступников волновала меня неизъяснимо; я взахлеб читала книги Антона Макаренко, советского педагога, управлявшего в двадцатых годах образцовой колонией, где красочные злодеи
Этого я не забуду. Неожиданно высоким тенором дедушка Коля запел вдруг, закрыв глаза и чуть раскачиваясь, словно телом расталкивал себе дорогу в темный и, похоже, бездонный колодец. Меня он уже не видел вовсе, словно не по моему заказу это происходило. Слащавая, простая мелодия, которую он выводил, не была похожа ни на что мне знакомое; ни лихости, ни романтики, только плещущая жуть — будто что-то очень давнее выпросталось на свет и, подергиваясь в стороны, стояло посреди комнаты. Песня была, что называется, «жалостливая», про мальчика на чужбине и его одинокую