К нам на занятия орфографией ходят два юноши, очень прилежные. От природы сметливые и усердные, они уже успели пройти большинство тех упражнений, которые я сам когда–то составил, и неотступно понуждают нас теперь выпрашивать их у других, сетуя, что не все впитывают в себя. Не зная, что им предложить, я прибегаю к тебе, моему истинному другу, рассудив, что эту честь следует оказать не иному кому, а именно твоей благой душе. Ведь у тебя сокровищница упражнений и, говоря по правде, улей, куда ты, как пчела трудолюбивая, сложил все прекрасное и полезное, что снял с цветов, самые лучшие и самые трудные упражнения есть у тебя. Честь эта, думаю, не велика и не тяжка, ты поступил бы не по–дружески, отвергнув мою просьбу. Смотри, чтобы не обессудил тебя кто–либо из потомков.
В словесном искусстве, милейший мой, я подражаю живописцам, не сразу пишу законченный словесный образ и не с первой, как говорят, буквы создаю поучение или опровержение, но делая сначала общий набросок и как бы наводя легкую тень, вставляю таким способом украшения и ввожу подобие, соответствующее изображаемому лицу. Этому я научился впервые не от живописцев, а заимствовал у философии. Ведь и в ней очень важно то, что предваряет саму науку: вводные части, общие наброски того, о чем пойдет речь, равно, как и концовки.
Не думай, поэтому, что спор окончен, что в том, что мной уже написано, предъявлены все обвинения твоему письму. Если Тимарха, который выступил в народном собрании с незаконным обвинением в подкупе, оратор Эсхин[233]
прогнал вон длинной речью, то как не обрушить еще более длинную речь против тебя, который не себя запятнал, но пытался навредить речам, смел смотреть философии в глаза и тем нагло противиться мне, ее тайноводителю? Не одну философию пытался ты погубить, восставал ты и против риторских речей, а правовая наука, откуда, как из акрополя, обрушился ты на нас, сокрушена тобой уже давно. Кому из них трех дам первой заговорить о том, как ты преступно обошелся с ней?Хочешь, это выскажет тебе риторика? Вот она стоит тут и не по–горгиевски, не по–гиппиевски, не нагло, как у Пола[234]
, а по-демосфеновски держит себя достойно, как сама благовоспитанность. Если не совсем внятен для тебя ее голос (ведь язык ее чисто аттический и во многом далек от обычной речи), то я сам тебе истолкую то, что она произносит неслышно и неразборчиво для тебя.Почему, честная душа, вместе с посланием получил я куропаток? А без куропаток нельзя было? Уж не облегчают ли крылья куропаток тяжесть письма? Верна, видно, пословица: «Козу нести — мучение, так валите мне еще и быка»? К чему клевещешь на Василион, рядясь в такую нищету? Разве там не плодоносят злаки? Не пасутся козы? Не сочны травы? Не высятся горы, не раскинулись широкие долины? Мне он знаком, я там и в купальнях купался и в теплых источниках плавал. А тогдашний предстоятель даже подарил мне черную кобылицу с лоснящейся кожей и мягкие покрывала, на которых мы возлежим и которыми покрываемся. Или все кругом переменилось и лоза принесла фиги?
Ладно, не шли мне ничего, кроме писем, их урожаи ведь не оскудели в Василионе, ибо плодоносит тут воспитанность, а не равнина, души, а не горы. Ради тебя пусть наполнятся долы и гладкими станут неровные пути[236]
, пусть спеют плоды, и груши на соснах родятся, как сказано в буколике[237], и, если хочешь, отведывай их все сам, по одной, без счета.А с меня довольно моих книг и тех плодов, которые на них вырастают. Если кто отнял бы и их, я не стал бы сетовать. Тотчас прибег бы к богу, с которым меня никто уже не в силах разлучить. Кто сможет услать меня туда, где бы его не было?
Нет, не отдам Платона, святейший и мудрейший [отче]! Он мой, о земля и солнце, — воскликну и я, словно трагик на словесной сцене. Ты поносишь мои долгие чтения диалогов, мое любование его слогом и преклонение пред доказательствами. Но почему же не бранишь ты великих отцов? Ведь и они метали силлогизмы, чтобы низложить ереси евномиев и аполлинариев[240]
. Если же думаешь, что я внемлю его догмам или полагаюсь на его законы, то ты неправо судишь о нас, брат.