В ряду напряженных и словно бы не до конца «прорисованных» портретных глав особого внимания заслуживает короткий этюд (страница с малым!) о вроде бы «чужом» Самойлову по всем статьям Семене Кирсанове, выросший из гротескной дневниковой зарисовки (одинокий стихотворец в баре ЦДЛ; запись от 10 февраля 1971; II, 49). Кирсанов «Памятных записок» жалок, неприятен, мелок, но при всем том остается поэтом – бедным, но Колумбом, бедным, но Магелланом. Как в тех двух его стихотворениях, что приворожили Самойлова, вспыхнули цитатами в его горько нежной миниатюре и отозвались в поминальных стихах. «В каждой вашей оговорке – / У кого их только нет! – / Вы оказывались зорки, / Недогадливый поэт». Недогадливый, ковавший «золотые пустяки», умерший «до кончины», но все равно поэт («На смерть кузнечика», 1974). Полтора десятилетия спустя Самойлову вновь потребовалось сказать об уходящем (давно уже ушедшем) Кирсанове: «Он, невнимательный к природе, / Вдруг вспомнил летние дожди, / Когда все было на исходе, / Когда все было позади <…> Со всех сторон хлестало, перло, / Блистало, грохало. И он / Вдохнул в истерзанное горло / Благоухающий озон. // От этих запаха и влаги / Легчало у него в груди, / Когда ложилось на бумаге / Про эти летние дожди» (1989). «Памятная записка» («маленькая трагедия», неотделимая от стихов) замечательно свидетельствует о том, сколь дорог Самойлову был
Отсюда внутренняя завершенность мемуаров о сверстниках, чьи судьбы были оборваны войной. Вне зависимости от меры их дара или славы павшие на ратном поле остались поэтами. (Лаконичное предисловие к подборке стихов и писем мало кому известного Ильи Лапшина, героя проникновенного, щемяще личного стихотворения «Памяти юноши», не менее весомо, чем детализированные воспоминания о ставших легендами Павле Когане и Михаиле Кульчицком.) Отсюда же торжественная ясность очерков о «последних гениях» – Заболоцком, Пастернаке, Ахматовой.
Они написаны по-разному. «День с Заболоцким» – точно и изысканно выстроенная высокая притча (подсвеченная написанным ранее стихотворением «Заболоцкий в Тарусе»); «Анна Андреевна» – обстоятельный, неспешный, хотя и сдобренный иронией, «правильный» мемуар (жанровый рисунок обусловлен как многолетним «подробным» общением Самойлова с Ахматовой, так и спецификой ее собственного торжественного и обдуманного жизнестроительства); «Предпоследний гений» – почти стихотворение в прозе[33]
. Жанровые и стилистические различия лишь усиливают общую для трех текстов смысловую доминанту – речь идет о простом и несомненном величии старших поэтов, трудно постигаемом и осмысливаемом поэтом младшим. Во всех трех историях важны не только заглавные герои, но и их собеседник, будущий повествователь, а точнее – его взросление (переоценка вроде бы устоявшихся ценностей). Рассказывая о нелегком (во всех случаях!) приближении к правоте «последних гениев», Самойлов предъявляет читателю себя прежнего и – скорее все же вольно, чем невольно – объясняет, как он стал собой нынешним.В этом отношении особенно примечателен очерк «Предпоследний гений», где Самойлов счел должным рассказать о временном разочаровании в обожаемом с отроческих лет Пастернаке и рассекретить свою обращенную к прежде любимому поэту жесткую инвективу[34]
. По-пастернаковски стремительно летящая повесть о «первой любви», ее страшном сломе и медленном выздоровлении сущностно совершенно точна, но некоторые ее детали, мягко говоря, модифицируют вполне достоверные (проверяемые) факты. Первые приступы «разочарования» в Пастернаке (и страстного увлечения Хлебниковым) настигли Давида Кауфмана не в ИФЛИ, а еще на школьной скамье (о чем ясно говорят тогдашние дневниковые записи), однако они вовсе не привели к «разрыву»: Пастернак (наряду с Маяковским и Хлебниковым) оставался любимым (главным) поэтом для того кружка, что гордо именовался «поколением сорокового года». Гневное послание «Пастернаку» было написано не весной 1946 года (как следует из очерка), а в сентябре 1944-го, на фронте (о чем свидетельствует сохранившаяся рукописная тетрадь). В пастернаковском очерке минимализирован рассказ о послевоенном самоощущении Самойлова и его друзей-сверстников, весьма подробно представленный в других главах «Памятных записок», – акцент сделан не на причинах заблуждения, а на ошибке как таковой. О том, как стихотворение избежало печати, Самойлов повествует скороговоркой, стараясь представить этот эпизод не стоящей внимания мелочью (мол, хоть на это у меня ума и совести хватило): «После постановления Вишневский (главный редактор “Знамени”. –– Теперь поздно, – сказал я ему.
– Как знаете, – ответил он и не стал уговаривать. Мне показалось, что он доволен».