Оттого, что в густом и низком ельнике ворочалась спутанная Данилычева кобыла – она к тому же бурая была, – Панфилыч остро вспомнил, что медведь стоит под вопросом, и жалко – пропадет, по всей видимости, ведь Панфилыч на его бы месте, на месте медведя-то, ох как уходил бы из этой тайги…
А славно бы, кабы оборудовался медведь где-нибудь недалеко, мало ли хороших мест в той, к примеру, пади, которая так и называется – Старые берлоги, оборудовался бы, да и лег бы, и ждал бы своего часа, когда Панфилыч с Михаилом придут за его салом, желчью, мясом и шкурой.
Долго нету Михаила; может, улов хороший? А отчего же, должен быть хороший, отчего же!
3
Ефим Данилыч Подземный пил чай в жарко натопленном бараке.
С лица бледный, серый – заботы обступили, – дерганый весь, нервенный.
Лысина потная, так бы и кокнул батожком.
Одет Данилыч в ватные штаны, в резиновые новые сапоги с раструбами, все себе вредности этой надоставали; то есть, как понимал Панфилыч, приятель его был одет не по-людски: ни для тайги, ни для зимы, в частности.
Так, подумал Панфилыч, и ехал, поди, верхом-то в резинках.
Эх-ха-а, глупость человеческая, кругом она!
Но, разумеется, какой спрос с торгового работника, как с издевкой называл Данилыча Панфилыч и как без тени улыбки и с чувством тайного превосходства называл себя сам Данилыч.
Торговый работник – хрен собачий! А если ты торговый работник, дак чего же ты мостишься и упромыслить чего-нибудь по дороге? И еще хуже думал про приятеля Панфилыч, что не прочь Данилыч и по чужим плашкам пройтись! Хоть за Данилычем ни одного подобного поступка сроду не числилось, Панфилыч так считал про себя за верняк, и не без удовольствия. Ведь можно так сделать? А раз можно и не поймают, значит, сделает этот крохобор!
Не любил Панфилыч Данилыча!
А кого он любил?
Да никого не любил. Себя разве уважал и собой гордился? Да и то – больше на людях, для авторитета, а если глянет на себя в зеркало, то и себя не любит. Это, мол, кто еще тут вылупился? Смотрит из отражающего обломка какая-то красная морда, и морда эта, пожалуй, не родня тому Петру Панфилычу Ухалову, какого он из себя ставил и в уме воображал: «Ухалов-то Петр Панфилыч? Молодец мужик! Себе на уме, как же! У него голова на плечах, не тыква! Он во как, да во как, нам, сиромахам, не чета!…»
Тьфу ты, какая блажь в голову взойдет!
– Чай да сахар, Ефимушка!
– Спасибо, да здорово! Да садись-ка ко столу! Горяченького на-ка!
– Как хозяйство? – спросил Панфилыч, присаживаясь с покряхтыванием поближе к печке и разхматывая с поясницы шерстяной платок, полотенце, вынимая из-под телогрейки потершийся кусок собачьей шкурки.
– Он и не приходил, пол-ты! – Речь идет о малом Махнове, молодом охотнике, которому по его просьбе Данилыч оставил в сенях незаперто кучу добра: два мешка сухарей, тридцать банок тушенки свиной, тридцать – сливок и пять килограммов масла. – Знает, что товар лежит открыто, и не пришел. Следа нету даже заходного. Как вышел в Нижнеталдинск, так и не заходил обратно.
– Теперь, пока праздники не отойдут, не вернется.
– Не знаю, как с товаром и быть, зайдет кто, возьмет. Не наши, тарашетские уташшат.
– Он после бани, он пусть и царапается. Твое дело сторона, деньги он тебе, надо думать, оплатил?
– Оплатить-то оплатил, да ведь жалко, молодой парень.
4
Махнов-малой был отделенным сыном старого Махнова, от какой-то то ли первой, то ли второй, но не третьей н не четвертой жены. Последние жены были бы слишком молодыми для взрослого парня матерями.
Перебежал он из отцовского промхоза на эту сторону, с матерью и братишкой живут, теперь напрягается, мечтает отцу доказать что-то. А охотник хороший, выучка у него махновская, но ни грабительства, ни хитрованства махновского у него нету. Все напротив отца – видно, в мать пошел.
Дали ему неудобную тайгу, маленькую, а он еще приятеля взял. Веселые ребята, молодые. Зуек с ними на пару. Видно, не сладко было со стариком Махновым: жох, папаня-то, даже семилетку доучить не дал, с малолетства и начал эксплуатировать. Да ведь кого – родную кровь!…
Встречал Панфилыч осенью младшего этого Махнова, вежливый мальчишечка. Плашник они кололи, ставили. Да так умело у них это – зимовья рубят, тропы ладят, плашки разносят. Плашки Махнов ставил отцовские, у того известные плашки, махновские-то: широкие, длинные, глубокие; труда не жалел, зато в работе они лучше. Соболя – и того всего покрывает, ино хвост не видать, сохраняют лучше от птицы, от мыша. Но тяжело их растаскивать, такие-то плахи, по путику, из-за этого, кто поленивее, делают плашки маленькие, на арапа.
Чего же им не быть веселым да молодым, все время на отца обижаться, что ли? Радуются на свободе, не наше стариковское дело – норная жизнь, у этих по- новому.
Младший-то братишка за ним в тайгу, говорят, бежит, плачет! Старший же поймает его, отлупит и домой отводит. Учись, оглобля, учись! Младший хоть старшего и перерос уже, а морденка-то детская. Старший ему обещается: вот школу кончишь – возьму в тайгу. Ну, подерутся – мать разнимет. Все же ходит в школу, старшего-то боится.