Конон-младший несколько лет избегал любых связей с женщинами. Из некогда неприятного подростка и молодого человека, внушавшего большие опасения за складность судьбы, он, пережив все болезни становления — отрицание отцова наследства, радостей простого отдыха, простую и чистоплотную приверженность общечеловеческой морали, националистические идеи, наконец превратился в породистого зрелого господина, проживающего в просторном и чистом доме на озере Леман, доме, увешанном семейными фотографиями (а не плакатами Че Гевары, как было когда-то), где в восемь утра украинская домработница вот уже много лет подавала ему кашу из пророщенных зерен в чудесной мейсенской мисочке и травяной чай или фрукты с нежным, нежирным белым сыром. После завтрака он работал в кабинете, читал биржевые сводки и статьи рыночных аналитиков — за окнами плескался большой газон, ведущий к серой воде, — и только потом ехал в офис на рю Монблан управлять своими подчиненными, нервно прячущими взгляды в узорах старинного персидского ковра, покрывающего пол в его кабинете, — точного близнеца ковра в гостиной Аяны, о чем он, конечно, знать не мог. Он доставал из узоров их взгляды, он вдыхал жизнь, тепло или, наоборот, холод и почти смерть в их сердца, он переговаривался по спикерфону с партнерами или конкурентами в большой овальной переговорной с камином и садом камней. Вечером он шел на концерт, в театр, шел в скучные гости к местным буржуа, для того чтобы неизменно в десять вечера вернуться домой, в особняк на берегу озера и уже в одиннадцать, после легкого ужина, как правило — овощного супа, улечься спать и уснуть без снов.
Внешне он оставался привлекательным. Большие круглые, с теплым приятным светом глаза, как у его отца. Овал лица, цвет волос, нос — также отцовы. Губы матери, Софьи Павловны, которую он в один прекрасный день отчего-то разлюбил совсем и принял с ней отцову формальную манеру обращения. Он прекрасно в результате справился с империей отца — самое нужное, ее центр — золотые прииски — развил и укрепил, а всякую мелочь по краям нещадно распродал, создав себе репутацию разумного и в то же время очень опасного капиталиста.
Долгое время его считали геем из-за того, что ни одна женщина не сумела его женить на себе, — он покорно сносил эти слухи, без всякого раздражения отклоняя предложения мужчин, потом говаривали, что он педофил, оттого его не видать ни в обществе женщин, ни мужчин, но в конце концов он прочно утвердился в образе миллиардера-чудака, — что ж, его и это устроило: зачем бороться с мельницами, когда их жернова мелят твое зерно, — чудак, так что же с него взять.
Конечно, главное расстройство по молодости очень беспокоило его, заставляло метаться в поисках решения, перебирать самые дикие и унизительные способы. В чем была причина, никто сказать не мог — с виду он был здоровым, цветущим даже мужчиной, это же показывали и анализы, сосуды были в порядке, кровообращение в порядке — значит, произошла какая-то поломка в воображении. Врачи говорили ему, что это психическое расстройство, что нужно попробовать отменить белые простыни, традиционную постель, что, может быть, брюнетки его смущают, поскольку мать его брюнетка, или блондинки не годятся — все попробовали и переделать, и изменить, однако результат был неизменным — он не мог овладеть женщиной больше ни при каких обстоятельствах. Отчаянные головы из числа эскулапов — такие нередко встречаются в Европе — поговаривали, что это сглаз: кто-то заколдовал его из зависти или в отместку за что-то, скорее в отместку, может быть, даже его отцу, постфактум. Он поначалу ломал голову, бросался от мытой, гладкой студентки, еще пахнущей школьной формой, к сальной шлюхе из генуэзского порта, от нее — к ледяной великосветской стерве, потом к черной продавщице из табачной лавки, пробовал и нимфеток, и мамок, и простушек, и роковых фемин, насмешливых умниц и теплых, плаксивых телок, доминанток и добродетельных жен — везде фиаско, везде позор.
Потом он бросил думать, научился удовлетворяться самостоятельно, просматривая все более затейливое порно, — и почти успокоился. Вот только вопрос с наследниками: много раз друзья советовали ему продолжиться через пробирку: мало ли надежных, порядочных женщин, которые родят и навсегда, если надо, останутся в его доме, присматривать, любя ребеночка и уважая его, но он боялся пробирки, всей этой схемы боялся, не потому, что как-то особенно не доверял людям, а потому, что не верил, что все это пересаживание с места на место бесследно проходит для маленького и не остается потом жирным швом в его душе.