В монастырь уже пришел приказ отныне молиться за нового государя. Раньше, еще несколько дней назад, он звался князем Василием Шуйским. Теперь это царь и великий князь Василий Иванович… С чем же прислал он к инокине Марфе своего брата? Какую кару приготовила ей новая власть? Неужели увезут ее из Москвы в дальние, вечно завьюженные дали? Отчего-то Выксунский монастырь представлялся ей занесенным снегом всегда, в любое время года, даже летом, в такой недостижимой, непроезжей глухомани был он расположен. Вспомнилась сырая, студеная келейка, столь низкая, что даже невеликая ростом инокиня Марфа не могла распрямиться в ней в полный рост, оттого и согнулась, сгорбилась прежде времени. Вспомнилось ветхое рубище, кое носила не снимая из года в год, озноб непрекращающийся, стоптанные опорки на ногах, скудная, убогая еда и еле тлеющий огонек в печи…
Неужто ее вновь обрекут на эти мучения?!
Марфа пошатнулась, однако Шуйский не предложил ей сесть. Надменно глядя в огромные, испуганные черные глаза инокини, отчеканил:
– Прочти. Что молчишь, разве неграмотна? Читай же, ну! Вслух читай!
С трудом разбирая написанное, Марфа зашелестела откуда-то с середины послания:
–
Дальше читать не достало сил. В горле пересохло, глаза начали слезиться. А тут еще память ужалила, как змея… Вот окончился путь из Выксунского монастыря. Привезли инокиню в Москву, к этому неведомому, назвавшемуся именем ее сына… Марфа бросилась из кареты – и оказалась в объятиях невысокого юноши, чья одежда была так и залита драгоценными каменьями.
– Матушка! – вскричал он, задыхаясь. – Родненькая моя матушка!
Марфа смотрела на него, но ничего не видела от нахлынувших слез. Вцепилась в его руки, уткнулась в жесткое от множества драгоценностей ожерелье, не чувствуя, как камни царапают лицо. Дала волю слезам, которые копились все эти мучительные годы разлуки.
Вдыхала незнакомый запах, казавшийся ей родным…
– Она его признала! Мать признала сына! Он, это истинно он! Будь здрав, Богом хранимый государь! – неслись со всех сторон умиленные крики.
Марфа кое-как разлепила склеенные слезами ресницы, разомкнула стиснутые рыданием губы:
– Митенька, ох, душа моя, радость… Ты, это ты, дитя ненаглядное! О Господи!..
«…и посадил меня в монастырь, и приставил ко мне своих советников, и остерегать велел накрепко, чтоб его воровство было не явно, а я, из-за угрозы, объявить в народе его воровство не смела…»
Рука с письмом бессильно упала.
– Вишь ты, пожалел тебя, лгунью лживую, государь! – проворчал Шуйский, когда Марфа подняла на него огромные, полные страха глаза. – Защитил от народа, написал: ты-де упреждала его и бояр, что пред ними самозванец! А разве ты упреждала?