Он аж передёрнулся весь, разинув черный ротик. Я и правда ничего не почувствовал. Глядя, как он жадно трясется, хлюпая и вздыхая, я ощутил, как время закручивается вокруг меня, распадаясь и растворяясь, будто исчезая совсем. Люди кружились у костра, кто ловко и прытко, кто тяжело и мучительно — руки–ноги разбухли от воды, слушались плохо. Особенно неуклюже и отчаянно дергался чей–то труп, сразу и не понять, кого, девушки или мужика. Что–то горестное и отчаянное было в его стараниях заставить свое гниющее тело слушаться. И будто спала вся ненужность, вся фальшь этого «праздника». Никому здесь не весело, их всех кто–то заставляет плясать, в мучительных попытках
— В вашем портвейне крови не обнаружено! — захихикал нетопырь. Сыто икнув, отвалил раздувшееся пузо от маленькой — будто бритвой сняли кусочек кожи — ранки, из которой быстро стекал ручеек. Я смотрел безучастно, как он скрывается в тяжелой от росы траве.
— Эй, ты чё, ты чё! — засуетился нечистый: — Заклей скорей!
Я упрямо покачал головой — не хочу!
— Ну, Шут, они ж могут и Маньку не послушать, растреплют тебя на кусочки, да и все!
— Буду рад! — отрезал я. Но он уже присобачивал лист подорожника.
— Отвали, я
— Ах ты, мерзавец! Хочешь без последней радости нас оставить? — взвизгнула Машка рядом и влепила мне крепкую затрещину. Я дернулся — больно все же, но легче не стало.
— Идите, идите! Нечего смотреть! — крикнула она, обернувшись, столпившимся вокруг мертвецам с жадными глазами. Они, ворча и глотая слюну, отошли к костру.
— Нет, ну надо же, стоило только его одного оставить… Эй, а ну–ка! Урод ты вонючий, вылазь! — и выволокла за шкирку одной рукой упырька, другой ловко заклеила рану листом. Тугобрюхий урод лениво отбивался, пьяно бормоча оправдания, и сваливая все на меня.
— Ай, да проваливай, ты мне мешаешь! — и раздраженно зашвырнула его подальше в траву. Села на колени, придвинулась. Распустила старую повязку, туго перемотала новую, пониже. Открылись ровные, аккуратные швы, но мне совсем не интересно, я смотрел на девушку. «Боже мой, вот что называют «прекрасной женщиной»! Завороженно следил, как она закончила, подняла огромные, как ночь, и темные, как небо, с искорками звезд от костра, глаза.
— Шут, милый, я тебя очень прошу, ну поживи еще! Ну, хоть немного, несколько дней! — уговаривала она меня, как ребенка, заглядывая в лицо и гладя по щекам. У меня щипало в глазах, я помотал головой, молча, боясь заплакать.
— Шут… Я тебя очень прошу! Ну почему ты не хочешь жить? Это же… только потом понимаешь.
Она отвела глаза, помолчала. Подняла их вновь:
— Шут, я ведь не помню уже, когда последний раз живого видела! Лет десять точно прошло…
И будто спохватившись, добавила: — Ну, ты же уже все и сам понял. Я думала тебе потом объяснить, но, наверное, все и так очевидно! Шут, мы мерзнем, и нам плохо! Кого убили, кто сам. Я вот… Эх, да ладно! Крови хочется, Шут, крови! Она живая, теплая! Даже кот мучается, — шептала она, торопливо целуя меня. Я закрыл глаза, по щекам, обжигая, бежали горячие слезы — острый контраст с её холодными губами. Образ Король встал передо мной — властный нежный, горький…
— Солнце мое, солнце… — прошептал я, прижимая девушку к себе, путаясь в длинных волосах. Нет, это не Король, но:
— Выпей меня, выпей до капли! — шепчу я, падая в черную росу, увлекая ее за собой. Холод ее тела отступал, она будто наполнялась соком, становясь удивительно
— Король!! — вырвалось у меня мучительно, слезы застилали глаза: — Убей меня, убей!
Острая, страшная боль вцепилась в каждую клетку, я не мог даже кричать, изгибаясь и корчась в жадных руках мертвой.
— Сожри …ме–ня…
Страшный, неизведанный доселе кайф разрывал изнутри в куски, а куски — в кусочки. Извращенческое наслаждение этой ледяной болью… горячей болью… Мне казалось, я кричал, но я не слышал крика.