Это только один Константин Сергеевич уважаемый во время репетиции ходил за кулисами бесшумно на цыпочках, разговаривал шепотом. Но очень и очень сложно, как оказалось, ходить на цыпочках за кулисами во время репетиций школьного театра и говорить шепотом для нашего директора школы. Особенно для нашего директора школы. Директриса Маргарита Георгиновна (мы ее звали Маргарина Маргариновна), когда шла к нам в актовый зал смотреть – нет,
Они входили в актовый зал, врывались шумно, как деревянные солдаты Урфина Джуса, в тишину репетиции, и Маргарина тут же громогласно перебивала проникновенный трепетный монолог нашей блистательной Наденьки Титаренко…
Она возмущенно взвизгивала:
– Шо-шо?! А ну-ка чечче! Чечче слова, Титаренка! Чечче и громче! Чечче и громче!
Военрук Георгин вторил:
– Аччетлива и звонка! Поня́л, Биневич? – строго спрашивал он руководителя нашего школьного театра Зигмунда. – Поня́л? И что это они у тебя вразброску так стоят по сцене? А ну-ка построилися, подровнялися! Грудь четвертого человека! А то что это совсем… Я что, театр не понимаю, что ли… Вот так – и видно всех, и слышно! А если про любовь там, встали двое навпротив: ты – тут, а он – так, оба боком, и рассказываете… Ты – той, а та – тебе. От тако!
– Тэ-э-к! Слова повторить! И по домам! – заключала Маргарина проверку.
И удалялась строевым шагом обходить владения дозором, звеня ключами, медалями и папой своим, Георгином… Направлялись они потом в танцкласс, наверное, учить детей танцевать.
Наденька Титаренко долго приходила в себя, настраивалась и потом начинала дрожащим от волнения голосом:
– «…Я вчера за Волгу смотрела…»
Второго, контрольного, пришествия Маргаринов обычно не было. Мы о них забывали и репетировали до вечера уже спокойно.
Он такой был талантливый, наш Зигмунд, такой… Глаза загорались, душа играла, стояла такая вибрация счастья в воздухе, когда он вел репетицию… А уж спектакли! За исключением Маргариновой семьи, все были в восторге, в школу на спектакли ходил весь город. И какие-то важные гости из нашего областного театра, покровительственно похлопывая Зигмунда по плечу, сказали:
– Надо, Зигмунд, надо поступать! Но только на режиссерский. Потому что как актер, Зигмунд, ты катастрофа, ты, Зигмунд, стихийное бедствие на сцене.
И правда: он выходил на сцену, дрожа коленками от страха, и тут же забывал свои реплики. Потому что, во-первых, боялся, а во-вторых, сосредоточенно наблюдал игру своих актеров. Когда ему нравилось, он бормотал тихо: «Хорро-шо-о-о…» или выкрикивал: «Да! Да!» Когда не нравилось, фыркал: «Чепухня!» или «Нет!». И для того, чтобы побыстрей смыться, он произносил первую и последнюю реплику своих монологов и удалялся с чувством выполненного долга, попутно переворачивая декорации, цепляясь за бутафорские кусты одеждой, теряя на ходу приклеенные бороду и усы…
Никогда не забуду, как наш Зигмунд, уже будучи маститым режиссером черновицкого театра «Синтез», в роли Гемона, сына Креонта, в пьесе Жана Ануя «Антигона», вместо двенадцатиминутного наполненного болью, страстью, силой и философией монолога, выскочил на сцену, из позиции «сам дурак!» петушиным дискантом склочно вякнул: «Народ тебе этого не простит, папа!» – и быстро смотался, оставив и Креонта, и зрителей в недоумении, кто это был, что это было…