— Нет. Но я всегда помню то, что хочу помнить. Никогда не вел никаких дневников, не делал записей. Я лишь нажимаю нужную мне кнопку памяти — и все. Вот, например, Парфремон. Я вижу его так же ясно, как сейчас тебя, слышу его так же отчетливо, как во время последнего с ним разговора. Именно Парфремон на Борце Третьем из конюшни Анси принес первую победу Франции на Больших скачках в Ливерпуле. Это один из труднейших стипль-чезов. Жорж увидел Парфремона в первый раз за день до скачек. Английские тренеры показывали ему большие барьеры. И Жорж повторил мне слова, которые тогда сказал им: «Размер барьеров не играет никакой роли, единственная опасность — это сбиться с темпа». Бедняга Жорж! Он предсказал свою собственную судьбу. Погиб, преодолевая финальный барьер в Энгиене, причем высота барьера не превышала и трех футов. Энгиен — старый, простоватый, но порой такой коварный! Раньше, когда еще не перестроили трибуны, заменив все на холодный и безразличный бетон, Энгиен был моим любимым местом скачек. Там ощущалась какая-то особенно теплая атмосфера. В один из последних приездов в Энгиен — кажется, с Эваном Шипманом, профессиональным наездником и писателем, и Гарольдом Стирнсом из парижской редакции «Чикаго трибюн», мы делали ставки каждый день. Я выиграл шесть раз из восьми возможных. Гарольд страшно мне завидовал. «В чем твой секрет?» — спросил он меня. «Все очень просто. В промежутках между заездами я спускаюсь к паддоку и нюхаю лошадей. Побеждают всегда те лошади, за которыми лучше ухаживают, и с помощью обоняния вы сможете предсказать, какого скакуна ждет победа».
Встав, Эрнест принялся разглядывать людей, толпящихся у окошек, где делались ставки.
— Слышишь, как стучат каблуки по мокрому асфальту? В этом влажном воздухе, в тумане все выглядит удивительно красиво! Господин Дега мог бы прекрасно изобразить их, ему удалось бы уловить этот приглушенный свет — да, пожалуй, на полотне эти люди выглядели бы более настоящими, чем в жизни. Это и должен делать художник. На холсте или листе бумаге изобразить натуру настолько верно, с такой силой, что она останется с людьми надолго. В этом — основное отличие журналистики от литературы. Литературы вообще очень мало — гораздо меньше, чем принято считать.
Он достал из кармана расписание забегов и некоторое время изучал его.
— Вот настоящее искусство, — задумчиво проговорил он. — Ну что ж, сегодня нам не везло. Жаль, у меня уж не тот нос. Теперь я ему не доверяю. Я мог бы проследить угасание его провидческих способностей с той зимы, когда мы с Джоном Дос Пассосом приехали сюда поиграть на ипподроме. Оба в то время много работали — каждый писал роман, мы отчаянно нуждались и не знали, как переживем зиму. Я расхвалил ему мой способ оценки лошадей, он поверил в мои силы, и мы сложились, чтобы делать ставки. Одна из лошадей, участвовавших в седьмом забеге, как мне казалось, пахла особенно обещающе, и мы поставили на нее весь наш капитал. К несчастью, она завалилась после первого же барьера. У нас в карманах не осталось ни единого су, и пришлось добираться пешком до дома.
Тут к нам подошли два парня и предложили дать сведения о победителе следующего забега. Говорили они на ярко выраженном кокни. Эрнест очень вежливо отказался от их услуг. Симпатичный молодой человек в полувоенном пальто, стоявший в проходе, обернулся, взглянул на Эрнеста и робко приблизился.
— Мистер Хемингуэй! — заговорил он по-французски. — Вы меня помните?
Эрнест озадаченно посмотрел на него.
— Я — Ришар.
— О, Рикки! — Узнав юношу, Хемингуэй радостно заулыбался и крепко его обнял. — И правда, Рикки. — Он снова посмотрел на него. — Ничего удивительного, что я тебя не сразу узнал — ведь в первый раз вижу тебя без формы.
Эрнест объяснил мне, что Рикки был членом партизанского отряда, который Эрнесту удалось сколотить после битвы при Булже. Хотя Эрнест должен был лишь исполнять обязанности военного корреспондента журнала «Колльерс», он участвовал в боевых операциях и вместе с группой французских и американских партизан оказался среди тех, кто первым вошел в Париж. Отряд Эрнеста захватил отель «Ритц» и уже отмечал это событие с шампанским, когда генерал Леклерк торжественно входил в Париж со своими частями, думая, что именно они — первые.