Но Эрнест все-таки отправил в Стокгольм послание, которое на церемонии прочел Джон Кэбот, американский посол в Швеции. «Члены Шведской академии, дамы и господа. Я не умею писать речи, не обладаю ни ораторскими способностями, ни риторическими, но хочу поблагодарить исполнителей щедрого завещания Альфреда Нобеля за присуждение мне этой премии. Каждый, кому присуждается Нобелевская премия, должен принимать ее со смирением и пониманием того, что существует длинный список имен выдающихся писателей, не получивших эту награду. Нет необходимости перечислять эти имена. Любой из здесь присутствующих может составить свой перечень — в соответствии со своими знаниями и следуя велению совести. Было бы нелепо просить посла моей страны произнести речь, в которой бы выразилось то, что переполняет мою душу. Не всегда в книгах писателя все сразу же становится очевидно, и в этом порой заключается его счастье, но со временем созданные им тексты становятся абсолютно ясными и, вместе с определенной долей алхимии, которой он владеет, обеспечивают ему либо долгую жизнь в литературе, либо скорое забвение. Пишется лучше всего в одиночестве. Писательские организации иногда в какой-то мере облегчают это бремя, но я очень сомневаюсь, что они улучшают написанное. Расставшись с одиночеством, писатель может вырасти в общественную фигуру, но при этом часто страдает его работа. Писатель работает один, и, если он действительно хороший писатель, он должен изо дня в день думать о том, останется ли его имя в веках или нет. Для истинного писателя каждая книга должна быть новым стартом, новой попыткой достичь недостижимое. Он всегда должен стремиться сделать то, чего никогда до него никто не делал, или то, что другие пытались сделать, но не сумели. И тогда, если ему повезет, он добьется удачи. Как просто было бы писать книги, если бы от писателя требовалось лишь написать по-другому о том, что уже было хорошо рассказано другими. Именно потому, что в прошлом у нас были такие великие писатели, современный писатель должен идти дальше, туда, где еще никто не был и где ему никто не в состоянии помочь. Ну что ж, для писателя я уже наговорил слишком много. Писатель должен выражать свои мысли в своих книгах, а не в речах. Еще раз большое спасибо».
В это время я работал над статьей в Пентагоне, но был в курсе всех событий, происходивших на Кубе с Хемингуэи, и очень сочувствовал ему по поводу всей этой шумихи, так мешавшей ему жить и работать. Однажды, вернувшись в свой отель — а было это первого января 1955 года, — я нашел сообщение, в котором меня просили срочно позвонить в Гавану. Через четыре часа непрекращающихся попыток мне все-таки удалось дозвониться. Голос Эрнеста звучал твердо, и говорил он немного быстрее, чем обычно, иногда совсем не делая пауз между словами. В трубке слышался постоянный гул, как будто Эрнест стоял в телефонной будке на улице.
— Хотч, хочу извиниться за эти чертову путаницу.
— О чем ты?
— Ты не представляешь, на что это все похоже! Ты должен знать все детали. Мы слишком хорошие друзья, чтобы подобные вещи могли создавать какие-то проблемы.
— Какие проблемы, Папа? Я ничего не знаю.
— До самого сентября у меня все валилось из рук. Потом я начал писать, и, может, даже лучше, чем когда-либо раньше. Я написал тридцать пять тысяч слов после двух месяцев бесплодных попыток, и это был действительно классный текст. Потом началась история с премией, но я продолжал работать до самого последнего дня, когда все окончательно прояснилось. И вот — никакой радости (если кто-то полагает, что по этому поводу вообще можно радоваться) — только репортеры и фотокорреспонденты перевирают меня в своих газетах и непрерывно ноют, а моя книга, которой я отдавал всего себя, которой жил и ночью и днем, вылетела у меня из головы.