— А знаете что… Напишите-ка вот здесь… ну, скажем, сегодняшнее число, месяц, год. Можно и день недели, не помешает. — И он протянул папе карандаш и лист бумаги.
Папа взял, придвинулся со стулом к столу, но вдруг побледнел, отложил карандаш и сказал, что не будет писать. А этот врач спросил:
— Что? Руки не слушаются?
И папа сказал: да.
А тот спросил:
— Не похмелялись сегодня?
И папа ответил: нет. И побледнел еще сильней.
Тот не спускал с него глаз, говорил: «Нелегко вам приходится при вашей профессии», а папа молчал и только горлом сглатывал. У меня глаза защипало — такой он был раздерганный, нервный и жалкий, папа, рядом с этим спокойным врачом.
— Ладно, — тот сказал. — Расскажите подробней, как вы пьёте. Всю технологию. Позывы, причины. И успокойтесь. Нечего волноваться, раз уж пришли.
Так сказал. А папа, вместо того чтобы успокоиться, еще сильней задергался и вдруг умоляюще на меня взглянул. Он так взглянул — понимаете? — будто закричал: «Помоги, Лёшка!», будто у стенки стоял перед расстрелом и в него уже целились. Я не выдержал и вскочил:
— Доктор!
Тот посмотрел на меня и спросил:
— Что?
А я говорю:
— Разрешите папе выйти. Ему надо покурить. Он курить хочет. А я вам сам все расскажу. Я все знаю.
Он подумал, поглядел на папу.
— Ну, что ж, — согласился. — Идите покурите, раз так.
Папа сразу вскочил и вышел из комнаты. А врач мне:
— Ну? Давай, дружок, рассказывай, что у вас происходит.
А я тоже уже весь раздергался, даже заикаться стал.
— П-папа не какой-нибудь б-богодул, не подумайте! Вы, может, думаете, он из тех, что дома скандалят, родных бьют, вещи пропивают? Нет!
— А какой же он? — тот спросил.
А я говорю: он нас любит, папа, всегда любил и сейчас любит. Он старается не пить и у него иногда получается. Тогда лучше его вообще не бывает. Он добрый и он, по-моему, ненавидит все это вино. Он мучается, когда напьется, казнит себя — это же видно, видно! — но его пригласят, а он отказаться не может, понимаете? Только и всего, понимаете?
Заикаюсь, тороплюсь, а он слушает внимательно, поддакивает: «Так, так». И все равно я себя чувствую как предатель: будто продаю папу, а не спасаю, как хотел. А он встал, обошел стол и положил мне руку на плечо. Заглянул в глаза и сказал:
— Спокойно, спокойно.
Мне легче стало, я ровней задышал. Он рукой давит, я ровней дышу. Слышу его голос:
— Твоему отцу лечиться надо. Он больной человек. Хорошие люди тоже бывают больными. Даже чаще хорошие и бывают больными. Это ты его уговорил прийти?
— Нет, он сам захотел. После вчерашнего.
Слышу, спрашивает: а что вчера было? И отвечаю: ужас был.
— Ну вот, видишь, — говорит. — Он не пропащий человек, раз сам пришел. Мы ему поможем. Ты не беспокойся. Мы ему хорошо поможем. Иди позови его, а сам на улице погуляй.
Вернулся на свое место, а я встал, пошел к двери. Выхожу — папы нет в коридоре. На улицу вышел — его нет. В садике посмотрел — нет его. Я вернулся и сказал врачу:
— Его нет. Он ушел.
А он подумал и сказал:
— Это плохо.
«Леонид! Поля позавчера родила. Телеграмму мы не дали, потому что… Не могу писать, плачу. Роды были очень тяжелые, и родилась девочка физически неполноценная. Выживет или нет — не знаем. Уродливая девочка… господи… Это ты виноват, Леонид! Ты, ты, пьяница, алкоголик! Что ты наделал, негодяй! Ты загубил Поле жизнь! Искалечил ребёнка, бандит!
Не вздумай приезжать. Поля не хочет тебя видеть. А матери твоей я сама напишу, скажу ей все, что о тебе думаю. Поля постарела на десять лет от горя. Мы тоже.
«Я знала, что что-то случится. Я чувствовала. Все эти годы, что ты пьешь, у меня болело сердце. Ты можешь оправдать себя как угодно, ссылаться на то, что и у непьющих людей рождаются иногда неполноценные дети, — но ясно одно: это горе на твоей совести.
Не знаю, захочет и сможет ли жить с тобой Поля (ее мать прислала мне ужасное письмо, в котором проклинает меня и тебя), но в любом случае — иди немедленно лечись!
— Лёшка! — он говорит. — Звонят, открой.
Сам встать не может. Сидеть еще может, а встать — нет.