На одно из последних представлений «Риголетто» послушать меня в Ла Скала пришла импресарио и директор городского театра в Одессе синьора Лубковская, намеревавшаяся пригласить меня в Россию на следующий зимний сезон. Она предложила мне выгодный контракт, по условиям которого я должен был выступить в вердиевском репертуаре, в «Демоне» Рубинштейна и в опере «Заза» Леонкавалло.
Тем временем — я хочу сказать, в ожидании сезона в России — я отправился из Милана во Флоренцию, подписав контракт с театром Ла Пергола, где выступил четыре раза в роли Риголетто. Флорентинцы приняли меня незабываемо. Затем я вернулся в Милан, где занялся углубленным изучением «Демона» Рубинштейна и сосредоточил все свое внимание на музыке этого композитора. Образ Демона — один из наиболее сложных театральных образов русского репертуара, но я безгранично влюбился в эту роль. Начав с фрагментов характера трагического, повергавших меня в необыкновенно печальное душевное состояние, я неустанно повторял их, все время выискивая звучание, которое гармонировало бы со смыслом или, вернее, с чувством, вложенным в слова.
Однажды ночью, в тот период, когда я был всецело поглощен этой работой, я внезапно проснулся в смертельной тоске. Я видел во сне маму, умирающую у меня на руках. Заснуть я больше не смог. Утром, чуть свет я выехал в Рим. Примчался домой. Дверь открыла мне Нелла. Она была бледна и страшно взволнована. Расцеловав меня, она заплакала. Я устремился в комнату мамы. Увидел ее сидящей в кровати. Она дышала с трудом, прижав руку к сердцу. От нее осталась одна тень. Я обнял ее и стал ласково уговаривать не волноваться. Сказал, что приехал за ней. Она горько улыбнулась на мои слова, быть может почувствовав в них ложь. Ее состояние было явно очень тяжелым. Тешить себя надеждой не приходилось. Врач не скрывал, что конец ее близок. Он даже утверждал, что она жива до сих пор исключительно благодаря огромной силе духа, действовавшей эффективнее любых лечебных средств, изобретенных наукой, утверждал, что она жива только благодаря сверхчеловеческому желанию повидать меня еще раз, прежде чем уйти навсегда. Я резко упрекал моих за то, что они скрыли от меня правду. Ведь если бы мама не явилась мне во сне, я был бы лишен возможности обнять ее еще живой. Я осматривался кругом. Помещение было убогим, ничем не украшенным, недостаток чувствовался во всем. Средства к жизни, которые семья получала только от меня — отец покинул их уже больше года тому назад — были, видимо, недостаточны для удовлетворения жизненных потребностей.
На следующий день мама почувствовала себя немного бодрее. Мы удобно устроили ее на шезлонге. Я ходил взад и вперед по комнате и, желая ее развлечь, рассказывал о своих успехах, приукрашивая свой рассказ всякими шутками и анекдотами. За смехом и улыбками я скрывал все горе моего сердца. Она смотрела на меня с восхищением и спрашивала то одно, то другое. А потом, обратившись ко мне тоненьким, еле слышным голоском, она захотела узнать, удалось ли мне сделать хоть какие-нибудь сбережения. Болезненно переживала она то, что забота о всей семье тяжелым грузом легла на мои плечи. Тогда я снова солгал. Я подошел к ней вплотную, как бы желая доверить ей тайну, и сказал, что в Коммерческом банке в Милане у меня лежат пятьдесят тысяч лир. Она просияла и, глубоко вздохнув, сказала: «Теперь могу умереть спокойно». Огромным усилием воли я постарался подавить свое горе. Так как я надеялся провести некоторое время с мамой, то захватил с собой свое обмундирование. Она захотела видеть все мои костюмы и просила, чтобы я надевал их на себя один за другим. Как было отказать? Бедная мама! При каждой перемене она восклицала: «Как хорошо! Какой ты красивый!» Она видела меня глазами матери. И вдруг, точно сраженная радостью, она вытянула вперед свои высохшие, как у скелета, руки, притянула меня к себе и разразилась рыданиями. Она увидела осуществленными в сыне свои давнишние мечты. Потом она настоятельно просила меня ни под каким видом не трогать моих сбережений, так как — жизнь наша в какой-то степени в руках божиих, — сказала она, — и если бы вдруг случилось, что я потерял голос, я был бы все же обеспечен хлебом насущным.
На другой день в четыре часа пополудни она захотела встать с шезлонга, жалуясь на большую усталость и выразив желание лечь. Встав на ноги, она попросила меня дать ей самой пройти к себе в комнату. Чтобы не раздражать ее, я сопровождал ее только взглядом. Но едва она переступила порог, как зашаталась и упала бы, если бы я не подоспел вовремя и не подхватил ее. Я поднял ее на руки и уложил на кровать. Она смотрела мне в глаза, в самые зрачки так пристально и напряженно, точно хотела навсегда запечатлеть свой взор в моем. Ее последние слова были: «На тебя оставляю моих девочек» — и через несколько минут ее не стало.