Отныне и узорные ворота, и весь фешенебельный фасад седьмого номера, и овощная лавка рядом с ним, и соседние дома, и весь квартал, вся улица приговорены нести на себе печать причастности к давнему преступлению. Завтра пройдут люди, и на их сердцах останутся ожоги. Утром выйдет Хворостенко — пусть выйдет, и что с ним будет — пусть будет.
Жена не спала.
— Ты где-то прислонился и испачкал пиджак, — сказала она.
Он разделся, пряча глаза, чтобы не выдать отсвечивания в них своего геройства. Он долго не мог заснуть. На улице кто-то заводил, судорожно старался, но никак не мог завести, наконец завел мотоцикл и поволок с дизельным хохотом и кашлем по спящему городу шлейф бензиновой гари. Потом стало тихо, стало слышно, как бьют часы где-то за тремя стенами.
Он давно не знал себя так высоко, как в эту ночь, может быть, с войны… Когда они однажды отбили обоз, вспомнил он, чего там только не оказалось! Какие консервы! Какие колбасы! И шнапс, и коньяк, и копчености, и апельсины, и мармелад, и бумажные салфеточки с орлом и свастикой, и эрзац-сигареты, и настоящие сигары, и…
Он проснулся от громкого стука в дверь парадного. Стучали без стеснения, без учета раннего времени — в окне светило очень раннее, только что начавшееся утро. Хачик вскочил и побежал к дверям, ворча на бесцеремонного гостя — соседям на работу, преступно будить их на рассвете. Полуголый, в одних черных трусах, с недовольным сонным видом, Хачик наткнулся на плотный взгляд, сжатый рот, на деревянную ногу и дворницкую метлу наперевес.
«Почему, удивительно, почему я сразу же почувствовал себя виноватым и уличенным? Возмутительно — почему?» — подумал Хачик, но не в этот рассветный час невероятного появления Хворостенко на пороге, а вспоминая это появление лишь лето спустя.
А тут — опять Семка Трахтман. Протрезвевший, рыдающий над убитой лошадью, приговоривший себя к пожизненному прозябанию обыкновенным шофером обыкновенного грузовика, покойный Семка Трахтман, как всегда ни с того ни с сего, влез в голову Хачика и хамски расположился там в самый неподходящий момент.
— Заберите, — криво сдвинулся рот, метла ткнулась в угол.
Хачик послушно проследил за движением метлы, возле стенки увидел свою доску и опять уставился на Хворостенко. Рот пополз книзу, и Хачик подумал — плюнет, а потом будет совать в лицо грязную метлу, с такого станется. Он подумал, что если тот разбушуется, то надо будет выйти на площадку и закрыть за собой дверь, чтобы жена не слышала, какими словами он будет говорить с хулиганом. Он ждал плевка или другого какого-нибудь действия, но Хворостенко только повторил:
— Заберите ваши цацки, — и опять рот пополз вниз, как будто собирал на язык слюну. И опять Хачик ужаснулся выражению беспредельной правоты во всем без исключения, которое было у Хворостенко, но никак не получалось у него самого.
— А что, — вдруг, как во сне, услышал Хачик свой, но как бы и не свой, а чей-то приклеившийся к нему голос, — разве метете теперь вы? Наталья Дмитриевна заболела?.. — Хворостенко на заискивание не ответил.
Метла еще раз лизнула по доске, потерявшей в пыльном углу лестничной площадки свою вчерашнюю значительность и ставшей попорченной и испачканной алебастром полкой. Хворостенко повернулся спиной и стал уходить вниз по стертым ступеням, становился на каждую деревяшкой и ногой, деревяшкой, потом ногой.
— Авэ айндег, — крикнула жена из комнаты. — Хачик, в чем там дело, баны ингум нэ? Кто там?
Хачик пришлепал босыми ногами к своей двери и зашептал ей в щелку:
— Почтальон!.. Чужая телеграмма!.. Принесли по ошибке, инчес вртоввум?
Когда он вернулся на площадку, Хворостенко спускался уже на первом этаже. Хачик захлопнул парадное и на цыпочках унес доску в уборную. Он выглянул в просветы выходящего на лестницу забеленного окошка, подождал, прислушался. Ему казалось, что Хворостенко должен вернуться. Сказав так мало, он должен сказать еще. Но было тихо в парадном, и тихо в квартире, и даже в трубах абсолютно глухо.
Он стал обламывать с краев доски острые зубцы присохшего алебастра, он торопился сделать ее опять полкой из чулана, раз уж так сложились обстоятельства.
«Меня не тронули, не оскорбили, но я оплеван и бит поганой метлой», — думал Хачик с ожесточенным спокойствием.
Обламывать алебастр без всякого инструмента было нелегко, но он отдирал, и крошил пальцами, и отковыривал ногтями сначала, чтобы дать себе работу и успокоиться, отвлечься, потом с упрямством, как срочнейшее и необходимейшее дело, которое плохо дается, потом исступленно, оцарапываясь, ломая ногти и вкладывая в сдирание алебастра всю свою ненависть.
Он представил, как мерзкая колючая метла лезет человеку в лицо, зажмурился. У него зачесались ладони. Он решил, что алебастр так действует на кожу, и сунул доску за лохань. Он почесал ладони и подушечки пальцев, но чесотка поднялась по рукам вверх, зачесались плечи. Он шершавыми ладонями потер плечи, зачесалась спина. Он стал тереться об крашеную стену, зачесалась грудь.
«На нервной почве», — подумал он.