Читаем Паранойя полностью

Муравьев играл то, как ночью вот лежишь с открытыми глазами и говоришь с ней, а ее – нет. Или как выходишь в центр, а там горят огни, гирлянды, и люди играют в снежки. Понимаете? Люди играют в снежки, ну! Как это онтологически возможно – все это, когда рядом, в руке, нет ее ладони? Или – сразу, без перехода – как подпрыгивали ее кудряшки, когда она убегала от него, дурачась, или как она закатывала мечтательно глаза, прежде чем сказать очередную глупость, или как вот сидишь, и рядом с тобой, на расстоянии вытянутой руки – телефон, и он повернут экранчиком кверху – на случай, если ты не услышишь звонка, а она ведь в принципе позвонить не может, и телефон действительно никогда не звонит. Или как пишешь ей письмо и знаешь, что она – прочтет, и ведь она их прочла – просто в тот момент, когда он, Анатолий, их писал, стояла рядом, за его спиной, и читала, возможно, запуская ему в волосы свою прозрачную ладошку, и хихикала, глядя, как он придумывает, как дать ей знать, как назначить встречу, или – опять без перехода – как чудовищно больно ей было в тот момент и как это дико, когда трогаешь живот, а там скользко – там горячо, и это безвозвратно, и это черно-красное пятно языка крови на белоснежном полу, и вдруг снова – как она облизывала ложечку с макиато, прежде чем положить ее на блюдце, или как идешь к их теплоходику, и на секунду совокупность света, тени, запахов, ракурса, в котором открываются деревья, рождает то самое ощущение, как когда она была рядом, и его хочется остановить и заселить собой навеки, навсегда, и ты даже понимаешь примерно, как это сделать, – нужно просто сойти с ума, остановить движение мысли и жить здесь вот, с ней, как бы ни откачивали твой померкший мозг. Или – после короткого, искрящегося мажора – снова: когда смотришь на детей, просто на незнакомых детей, – смотришь на них, и хочется выть в голос, и глаза превращаются в озера, не могущие удержать, удержать, и это – тяжелые слезы, на каждую – по тройной порции горя, тебя корчит от этой музыки, и ты берешь свое лицо в ладонь, будто пытаясь выдавить глаза, а откуда-то из живота, как чей-то чужой, страшный смех, – рыдания, которые не унять; он все про нее сыграл, все, а люди вокруг оглядываются, а охрана понимающе отворачивается: человека проняла музыка шефа.

Анатолий вряд ли мог бы сказать, сколько это продолжалось. Как будто Муравьев рассказывал ему о ней, неспешно, и – только ему. Да. Пауза, пауза. Оркестр воинственно направил вверх смычки. Неужели все? Но нет, со сцены зазвучало что-то тихое и медленное. Лиза говорила, конечно. Ларгетто. Мажор, спрятанный в обертку из двух быстрых печальных речитативов. Ее любимое произведение Моцарта. Конечно, Лиза.

Здесь не было ни слова в прошлом времени. Муравьев говорил что-то ей одной, и не ушам Анатолия было слышать это. Он, кажется, признавался ей в любви, и это было совсем не больно и не страшно: теперь ей могли признаваться в любви все мужчины, и Анатолий, ревнивый Анатолий, не ревновал бы. Очередной интимный пассаж, подхваченный оркестром (как оркестр в принципе мог вмешиваться в этот лиричный перезвон?), и Анатолий понял, что должен немедленно заткнуть уши, что он не имеет права, что Лиза бы обиделась, а мелодия тем временем, ускоряясь, подлетала как раз к тому обрыву, за которым переходила в кусок из прогноза погоды, и спорхнула туда нежно и медленно, не подняв брызг, и, если бы только Анатолий умел играть, он сыграл бы это так же, и вдруг – мелодия взвизгнула фальшивой нотой и замерла совсем. Оркестр еще несколько тактов поддерживал фон, но расстроился на разноголосицу инструментов и замолчал. Муравьев сидел, отвернувшись спиной к залу. Стояла напряженная тишина. Свет начали зажигать, но, по всей видимости, получив команду от охраны, снова погасили. Пианист встал из-за инструмента, очень аккуратно, как драгоценную шкатулку, закрыл его и, глядя под ноги, устремился прочь, к ступеням, ведущим со сцены. Чувствуя, как зашлось в бешеном ритме сердце, Анатолий понял, что министр пойдет через зал – но не потому, что хочет общаться с публикой, а потому, что ему сейчас не до соображений безопасности и блистательности облика – он уходит из филармонии так, как уходил, когда был здесь рядовым зрителем, а стало быть – шаг, еще шаг ближе.

Ему кричали «браво» – приторно и фальшиво в первых рядах, населенных специальными крикунами, и искренне, удивленно его болезненным талантом – в середине, там, где слушали знатоки. Кто-то бросил в его сторону белые гвоздики – букет ударился о плечо и замертво свалился под ноги – маэстро даже не поднял глаз, а благодарного слушателя уже заломили, смяли и тащили куда-то, мелькала растопыренная, поднятая вверх ладонь. До Анатолия – три, два, один шаг. Конечно, самое главное – это интонация. Интонация и нужная громкость.

Перейти на страницу:

Похожие книги