— Да, это мой свитер, я носил его. В ту ночь он исчез, я не мог его найти. — Все это уже было не нужно, они только поставили крестик напротив какого-то «да», а строки «этот предмет был выкраден из квартиры МГБ, испачкан кровью и подброшен снова», возле которой можно было бы, по моему настоянию, поставить крестик, не имелось.
— Петров, следи за клиентом, — поручил Цупик худощавому милиционеру с моложавым лицом, и тот с готовностью полез на пояс за наручниками, но следователь покачал головой, показывая, что я пока не настолько их клиент, чтобы сковывать мне руки.
Или нет, клиентом я был полновесным, но, возможно, мои руки еще были им для чего-то нужны, а убежать я все равно никуда уже не мог.
Я ходил из комнаты в комнату, глядя на то, как они перелистывают дневник, который я вел еще в университетские времена, записывая в него какие-то мысли об «Улиссе», а они веселились: «Улисс — Хули-сс», — и даже как-то обращались ко мне — что за «Хули-сс», а я сдуру отвечал им про Джойса и употреблял, на свою голову, слово «Дублин», и они со всей неотвратимостью асфальтоукладочной машины начинали рассказывать друг другу анекдот про «To Dublin»: «Куда, блин?»
Они деловито разворошили лежавшие на антресолях подшивки газет, теперь уже запрещенных, намекая на то, что у меня — проблемы, как будто у меня могли быть большие, чем уже были, а сами вчитывались в передовицы с фотографиями Муравьева с автоматом на стрельбах, передовицы, где такие же, как они, только уехавшие за границу, описывали, как убивали исчезнувших деятелей оппозиции, — я, пожалуй, сам уже не верил в эти статьи, а они сгрудились толпой и водили глазами по диковинке — их ведомство в чем-то обвиняли, об этом было написано не на стене прыгающим от страха почерком («МГБ — козлы!»), а печатными буквами, как бы гарантировавшими аутентичность и серьезность информации. Для них это было как порнографический журнал, найденный под кроватью у родителей, — подшивки были давно уничтожены, сетевые архивы взломаны и стерты, а к спецхранам, в которых оставались одна или две стопки этих газет, допускались, похоже, очень немногие. Чуть дальше милиционер читал нараспев мои школьные стихи — они нашли тетрадку в клеточку, которую даже я найти не мог, хотя искал, пытаясь вспомнить эти свои распевные, плохо рифмованные, заумные, какими могут быть только стихи пятнадцатилетнего подростка, эксперименты. Тут уже смеялись в голос: «На потолке прожитой жизни ловил он паутину дней», — они пытались рифмовать: «И предавался на кровати писанью разненьких хуйней». Цупик крутился вокруг них, утратив свою серьезность, — он слушал и мерцал своими выцветшими глазками, и не мог не улыбаться, и ему было смешно — щеки складывались в ямки, и, натыкаясь на меня, он стеснительно отводил глаза — чувствовалось, что обыск для него превратился в культурное событие, как концерт Кобзона или выступление Петросяна, именно такую гамму ощущений он сейчас испытывает.
— Есть! — заорал голос из туалета.
Туда снова затопали, повели осоловело крутившего головой в прихожей Сашу, но ценители поэзии остались стоять, и те, что читали газеты, — не разгибались, скажут потом, что перлюстрировали документы, а сами поднаберутся, родимые, знаний о своей милой конторе.