— Пока что грабежи носят сугубо местный и, я бы сказал, утробный характер, все загоняется в пузо, а вот когда пузо начнут выворачивать, тогда никакой Маркс вам не поможет и никакие межрегиональные евреи не спасут. Вы меня не слушаете, а я снова хочу подчеркнуть, что в моих устах чистые источники. Говорите, Маркс при чем? Да при том, что именно он настаивал на еврейской сущности капитализма с его эксплуатацией трудящихся. Но это поистине дело случая, кем станешь — банкиром или революционером. Ротшильду повезло, а Троцкому нет, хотя этот последний и сам на своем веку спалил немало банков.
Это не означает, что на пожарище нельзя «обустроиться». Еще как можно! Евреи, собственно, только этим и занимаются. Но ведь и тут они «всечеловечны»: громко выговаривают то, о чем другие ханжески помалкивают. Осиротевшая мать сначала поплачет, а потом возьмет и напишет повесть о детях — и весь остаток дней собирает дивиденды, даже переживает вторую молодость. Но винить здесь некого: делать из беды антрепризу ничуть не порочнее, чем из нужды добродетель.
— Вот вам где истинный паразитарий, — заключил мужчина средних лет.
— У меня несколько иной взгляд на эти вещи, — попытался возразить я.
Но мужчина средних лет перебил меня.
— Есть знаменитая книга, которая, похоже, станет модной в России: "Протестантская этика и дух капитализма". Макс Вебер доказывает, что современный капитализм с его рациональной методикой организации производства создан религиозным духом христианских пуританских сект. В подробности тут входить незачем, выделю только такую мысль: успех в делах стал компенсацией за отказ от гарантированного спасения в посмертном существовании, следствием некоего экзистенциального отчаяния. Не менее знаменитый в свое время Вернер Зомбарт доказывал другое: современный капитализм — это умение манипулировать деньгами, выработанное, культивированное и сохраненное евреями; значит, капитализм — это еврейское создание. Эти точки зрения, однако, примиряются, если помнить одновременно и о знаковой природе денег, и об условности «спасения». Отчаяние может овладеть не только при виде безответного неба, но и при зрелище печных труб разрушенного земного дома. Нужно только не забывать о том, что первыми, а если угодно — вечными, погорельцами мира были и остаются евреи. Для полного сходства с ними русским остается только разбогатеть.
И они разбогатеют.
— "Вынесет все и широкую ясную грудью дорогу проложит себе", — процитировал заведующий Бюро проверки…
— Ничего вы не поняли, мой дорогой, — усмехнулся мужчина средних лет.
Он ушел, должно быть, ему нечего было уже делать в этом доме. А начальник Бюро проверки сказал мне:
— Распишитесь вот тут, — и показал на графу.
— Что это?
— Протокол общения с иностранцем. Ваше досье было неполным, а теперь все в ажуре.
Я вышел на улицу. Сел на лавочку. И тут же услышал голос знакомца:
— В жизни ничего не исчезает бесследно. Все относительно и все незыблемо, как в Старом Завете. Бог все видит и за все карает. Яхве вездесущ. Он всегда вовремя изливает ярость на головы нечестивых! Ты думал, что твой гнусный антимерлизм можно скрыть за личиной интершовинизма, интерсионизма и интеррусофобства? Не выйдет. За все надо платить в этой жизни! Погоди, будет тебе и бичевание…
9
Перед моими глазами все закружилось, а потом точно развалилось на части. Отстало. Отлипло от моего сознания. Отвалилось. Я был убежден, что уже раньше все это слышал, а может быть, и видел, в какой-то другой жизни, может быть, пятьсот лет назад, а может быть, и тысячу лет тому назад был свидетелем распятий, из тьмы веков звучали голоса подвешенных: "Яхве! Излей ярость гнева твоего на головы народов!" И какофония кимвал Первого левита, мучительно шумливые вопли бараньих рогов, пение серебряных труб, сообщающих о том, что земельная собственность снова возвращается государству. Наконец-то вспомнил: именно в пору иудейских войн семьсот еврейских воинов подвесили за руки. Со столбов они кричали: "Яхве наш Бог. Яхве спасет. Яхве един!"
И тогда на одной из террас под оливковым деревом сидела девочка шести лет, и оливковое дерево было ободрано, а мама девочки вскинула свои высохшие от горя руки к небу, и мольба ее повисла в воздухе беззвучно скачущим рыданием. А тогда именно под оливковым деревом толпа римских воинов пронзила копьями хрупкие тела девочки и ее мамы, и эти тела долго лежали на правом берегу Тибра, и никто к ним не подходил, разве что голодные собаки слизывали с них кровь да злобный ветер шевелил их волосы и одежду.
А беззвучное рыдание все росло и росло, точно намереваясь залить и заполнить все последующие две тысячи лет. Это рыдание соединило мое нынешнее «я» с прежним, совсем юным моим «эго», и девочка уже сидела не под оливковым деревом, а под тополем, и ее мама тонко смеялась, а широкоскулая физиономия папы со свистом и ревом въехала в телевизионный экран, чтобы тут же из-под рыжих усов выдуть у третьего микрофона сто двадцатую поправку: "Любое раздвоение считать недействительным, а любое обращение к прошлому — преступным!"