— Есть, и немало, — ответил Барбаев. — У нас, у мусульман, не возбраняется многоженство и приветствуется многодетность. Немножко погодя вся планета будет занята мусульманами, поэтому надо нам стараться. Я чту заповеди: у меня детей столько, что на них бы не хватило ложек во всем государстве, если бы я их крал, как вы, дорогой мой. Я больше двух раз никогда не был с одной женщиной. Мужчина должен делом заниматься, а не получать удовольствие. У меня детей столько, сколько в сорока годах дней, если их умножить на четыре.
— Что же у вас каждый день было по четыре женщины?
— Иногда больше, мой дорогой. У хорошего мужчины всегда много дел, и он всегда найдет время для хороших женщин.
— Вы это называете делом?
— Те, кто считает это бездельем, уходят от ответственности.
— Вы хотите сказать, что обеспечили и тех своих детей, о существовании которых вы даже не знаете?
— Почему не знаю? Я все знаю. Все мои дети живут в хороших семьях, потому что у меня счастливая рука. Все женщины, которые были со мной, удачно выходили замуж…
— С вашей легкой руки?
— Не легкой, а счастливой, — обиделся Барбаев. — Я человек счастливый, потому что умру со своей кожей, а не как последняя собака, ободранная и распятая. Я счастливый потому, что я слушаю Бога. Сказать вам, какая у вас основная ошибка в жизни?
— Скажите.
— Вы хотите поступать в жизни, как этого хотели и хотят лучшие из людей, не так ли?
— Пожалуй.
— А надо поступать, как поступил бы ваш Бог Христос.
— Смиренно ждать смерти?
— Если Бог так поступал, то и вам надо покориться, а не искать всякие ходы, чтобы обмануть и Бога, и хороших людей.
Барбаев ушел, а я думал над тем, какова же цена этической истине, если она одинаково звучит и в устах праведника, и в устах мерзавца!
Мне снилось, будто я слеп. Будто вожу рукой по столетиям. И в каждом своя прекрасная женщина — Зила или Катрин, Друзилла или Летона.
Моя рука вбирает в себя чужое, не принадлежащее мне тепло. У каждого столетия своя теплота, свой вкус, своя доброта, свои Боги. Я скольжу по столетиям, лечу в бездну, подымаюсь на вершину последующих тысячелетий — и мучительная боль в глазном яблоке, я вижу реки крови, моря слез вижу, миллионы распятий. Господи, во имя чего?!
Во имя чего хрустально чистые детские глаза, нежные и счастливые, должны непременно померкнуть, обратиться в прах?! Мой бедный Топазик! Моя попытка хоть как-то тебе помочь не увенчалась успехом. Нынешние дети все приговорены, как мой Топазик! Неужели весь этот беснующийся народ, жаждущий этого заболтанного Референдума (на кой черт он им сдался, спрашивается!), — так вот неужели этот беспечно шумливый народ не понимает, что его оболванивают, околпачивают, одурачивают, оплевывают, объегоривают?!
А эти-то жирные толстосумы! Неужели они не понимают, что все их изобретения, все их прогрессы, все их добычи и обманы — все ведет их самих к неминуемой гибели?!
— Не всякий вопрос должен ставить перед собой смертный! — шепчет мне Катрин.
— Не гневи Бога гордыней своей! — говорит Друзилла.
— Поступай, как Бог, — поучает Барбаев.
— Ты человек, и научись довольствоваться малым, ничтожно малым, — убеждает меня Зила.
А я не хочу довольствоваться малым.
Не хочу молчать.
Не хочу…
Пусть уж лучше будет смерть…
Я чувствую: моя жизнь, и прошлая и нынешняя, есть слабое, ворчливое, шумливое, упрямое сопротивление. Я сопротивляюсь и тем, кто мне желает добра, потому что мое сопротивление соединено с неверием. Я отчаянно упираюсь, когда мелкие бесы тащат меня в бездну своих грязных делишек. Я упорствую, когда умом сознаю, что не надо упорствовать. Я нахожусь в постоянном противоборстве с самим собой. Вспомнил: кажется, слово «сатана» означает сопротивление. Сатана есть