— Это не блажь. Это ориентация на молодые экстремистские силы. Они пойдут за ним куда угодно.
— А то, что его стали величать Ильичом Третьим, это как надо понимать? — спросил Зверев. — Монархия — мать порядка?
— Как хотите, так и понимайте, вы лучше скажите, где достать хотя бы на один шкалик!
Прахов расхохотался, и от него пахнуло гниющим перегаром: мы едва не лишились сознания. Очнувшись от полуобморочного состояния, Зверев сказал, обращаясь к Прахову:
— Не завидую тем, кто будет вас эксдермировать.
— Это почему же? — насторожился сын великого президента.
— Очень трудно отделяется кожа от жировой прослойки…
Это была бестактность, и я ее не одобрил. Сказал:
— Пойду, дружище, попытаюсь у охранников раздобыть тебе чекушку.
30
Я не мог понять, каким образом так быстро рухнул прежний режим и на его обломках вознесся такой беспринципный и ловкий человек, каким был Прахов-старший. Не мог постичь того, как Прахов, будучи откровенно красным и душой прежнего режима, стал громить и счищать с себя и других красноту, чернить ее или отбеливать, покрывать всеми прочими цветами, кроме красного, а если это не удавалось, он собирал в пачки всех, от кого шел цветовой запах киновари или какого-нибудь сурика, и отсылал неугодных в ссылки или на пенсии, на службу в дальние страны или за высокие стены дачных поселков, правительственных богаделен или частных, на манер стародворянских усадеб, где можно было откармливать даровыми кормами кур, свиней, кроликов и сторожевых собак. Я не мог уразуметь, почему никто не ропщет, почему добровольно все уходят с постов. Мне пояснили — это и есть белая, или бархатная, революция, когда вместо пули применяется добрая ласка, а вместо концлагеря — правительственная богадельня.
И второе, чего я не мог уяснить: почему Прахов и его компания позволяют всем критиковать себя почем зря. Иногда, просматривая газеты и журналы, я видел жуткие карикатуры на Прахова и его приспешников. Правда, праховские помощники часто менялись. Команды летели под откос, и их лица едва ли кто успевал запомнить. Особенно часто менялись главари полиции, прокуратуры, обороны, внутренних войск. Я знал, что Прахову кто-то советует жестко следовать установкам Макиавелли: твори Зло, убивай, разделяй и властвуй, позволяй до поры до времени болтать о себе все что угодно, разыгрывай либерала, демократа, добряка, честнейшего человека, и пусть все остальные твои первые заместители влезают в шкуры настоящих подонков, хапуг, бюрократов и негодяев. Пусть они будут виноваты и в том, что на прилавках ничего нет, а в желудках пусто. Пусть головы отрубят тем, кого народ обвинит в жадности, в немилосердии, в бесхозяйственности! Пусть бросят в тюрьмы тех, кто ближе всего стоял к Прахову и оказался паршивым негодяем, не помог стонущему народу!
Я долго размышлял над этим и поделился своими мыслями со Зверевым:
— Не думаю, чтобы Прахов управлял ситуацией, — сказал я. — Какая-то неведомая сила несет его, чтобы еще и еще раз показать всем, насколько глуп и бездарен тот народ, который позволил поставить над собой такую гидру, как Прахов.
— Какие же это силы? — лукаво спросил Зверев, и мне показалось, что я в сиянии дня увидел на его башке рога, самые настоящие бычьи рога, не очень большие, но и не очень маленькие. — Что это вы на меня так смотрите пристально?
— Бесовские силы — вот где разгадка всем происходящим процессам. И вы — бес!
— Натуральный бес! — это я сразу решил, как только увидел его, — поддержал меня Прахов. Он расхохотался, и снова мы едва не упали в обморок.
— Что вы плетете, други. Бога побойтесь… — сказал Зверев и, обидевшись, отошел в сторонку.
31
Я сразу отнес Зверева к числу непонятных людей. Он говорил интересные вещи, но у него не сводились концы с концами. То там то сям торчали обрывы. Я не мог понять, почему он так смел, и так до отчаяния безрассуден, и так спокоен, будто все беды у него позади. Он рассуждал обо всем, не боясь, не осторожничая, давая понять, что он уже ничего не боится, и всякий раз показывал свою ужасную, в зеленоватом целлофане спину, откуда сочилась кровь и шел гной. Его эксдермированное тело было единственным убедительным доказательством того, что этому человеку ничего не страшно. Больше того, ему, возможно, и хочется умереть. Зверев говорил неустанно. Выплескивал целые каскады парадоксальных мыслей, а потом будто спохватывался и спрашивал:
— А вы как думаете?
— А я никак не думаю, — отвечал я.
— Что же у вас нет своей точки зрения?
— Не сложилась. Мне многое непонятно.
— А что именно?
И в таком духе. Темы его размышлений были острыми и касались сложных сторон человеческого бытия. В то утро он говорил о смысле человеческой жизни, о перспективах человечества, о кризисах.