Послушайся он своего сердца, он должен был бы убить эту женщину, которая повесила ему на шею ребенка, рожденного от другого. Ну, будь это хотя бы ласковый ребенок, тогда он, может, и полюбил бы его, а так — просто невозможно. Покажи мальчишка хотя бы благодарность, пускай самую маленькую, за то, что он его воспитал, несмотря на то, что не его это ребенок. В общем, будь его воля, убил бы он ее. А кого же еще: не директор же тут виноват. На месте директора он бы тоже не устоял, оприходовал молодой кадр. Еще бы. Директору далеко за сорок было, если не все пятьдесят, когда училка пришла в школу, а в таком возрасте для мужика много значит, если ему двадцатичетырехлетняя бабенка даст. Тогда его не мучают всякие мысли: мол, все, конец, жизнь прошла, больше нечего ждать, теперь что остается? Только наблюдать, как дети дуреют, как они все больше его ненавидят, как все похабнее ведут себя по отношению к нему, потому только, что он не может помогать им со своей пенсии, а потом, когда он заболеет и все больше будет зависеть от них, они под всякими предлогами станут уклоняться даже от редких посещений, если же все-таки вынуждены будут зайти или, не дай бог, ухаживать за отцом, потому что сосед позвонил, мол, я, конечно, человек посторонний, не имею права указывать, но ваш отец дал мне ваш телефон, вот я и решил позвонить и сказать, что этот человек не может сейчас без поддержки, и уж как он ждет, чтобы родные дети хотя бы навестили старика, — в общем, если им все же придется зайти к отцу, то они, прибежав, тут же кинутся открывать окна, потому что их сейчас прямо вырвет от этой вони, от стариковского запаха, от всего того, что тут осталось еще с их детства, и пробудут они только полчасика, и ни секундой больше, и половину этого получаса потратят на сборы, и, пожалуй, еще заберут с собой какую-нибудь вещь, мол, вам, папа, это все равно ни к чему уже. И в конце концов окажется он в чужих руках, вместе с женой, если, конечно, она еще будет жива, и потом, среди чужих людей, испустит последний вздох, и хорошо еще, если хоть чужие люди будут рядом, а то — просто в палате для безнадежных, на холодной постели, хотя, конечно, это просто выражение такое, потому что постель потом только, после смерти, станет холодной. И с этих пор будет он видеть только эту постель, да жену, на лице которой, будто в зеркале, сможет наблюдать, как становится жалким, безобразным человеческое тело, и его тело, и ее, и то, что он двадцать лет назад любил, чем восхищался, сейчас выглядит обвисшим, морщинистым, да еще и пахнет ужасно, напрасно она мажет на себя все больше крема, брызгает все больше одеколона, что-то все-таки пробивается из-под кожи, какой-то невыносимый, затхлый запах. Он думал: это — запах умирания. Но вот появилась эта молоденькая учительница, и она внесла в его жизнь, жизнь директора, струю свежего запаха, запаха юности, который находится в прямом контрасте с запахом жены, потому что он — запах жизни. Во всяком случае, директор часто говорил Эрике, что стоит ему понюхать ее кожу, и он сразу молодеет, — настолько это чудесный запах.
И как было сердиться механику на этого человека, если он, механик, и сам сейчас, приближаясь к пятидесяти, хотел бы того же, — но кому нужен какой-то там бригадир по ремонту сельхозтехники. Кому из молодых баб придет в голову мысль, что он, механик, не прочь не только разводной ключ поднимать, но и юбку, и что руки его, привыкшие к железу, еще очень даже способны гладить всякие места. Вряд ли кто-то мог о нем такое подумать, а потому механик и брился, например, не каждый день, — чего директор никогда себе не позволял. Бывало, механик так прямо и приходил в корчму, небритый, в замасленной рабочей одежде, которую таскал целую неделю. И оттого, что он считал что-нибудь