— Алексейка, — говорит тетка,— ты не мог бы… Я откладываю свои записки-бумажки и, изображая из себя не то специалиста по биотокам, не то мануального терапевта, выхожу на кухню и погружаю пальцы в седые косматые, густые теткины волосы. Я массирую ей голову жестко и нежно — я сам очень люблю это делать, чувствуя, как тетка постепенно расслабляется, плечи и шея становятся менее напряженными, более податливыми. Я с тех пор верю в чудодейственность своих рук, потому что Сонечке это помогало. Во всяком случае всякий раз, когда минут через 10–15 я спрашивал: «Ну, как?», она нежно и благодарно говорила: «Божественно!». Было ли это так? Приносило ли ей это облегчение — не знаю, но с тех пор, благодаря ее реакциям, я смело беру в руки почти любую женскую голову, в которой живет боль. И всякий раз пальцы мои вспоминают это ощущение курчавого фонтана волос и боли, таящейся где-то в глубине. Обычно женщины тоже говорят, что помогает, но чаще те, которые меня любят.
Харон и Стелла
Мне бы надо объяснить, чем для меня был Харон и почему в записках о своей семье я отвожу ему отдельное место.
Яков Евгеньевич Харон и был человеком отдельным, на всех остальных похожим, но иным. Где-то мне случилось уже написать, что он «болел всеми болезнями своего времени и имел к ним пожизненный иммунитет». Когда с таким человеком имеешь дело, обычно выбираешь что-то одно: либо болезни, и тогда он для тебя упрощается, становится как все — кто ж ими не болеет. Либо выбираешь этот пожизненный иммунитет — и тогда воспринимаешь человека как символ, образец, флагшток.
Но если ты воспринимаешь его противоречивость как особую ценность, нинакогонепохожесть, тогда он становится человеком твоей жизни, и не память о нем, а его, словно живого, ты несешь через всю жизнь, не как объект для подражания, а как линию своего собственного горизонта.
Именно поэтому часть своей жизни после смерти Якова я так или иначе посвятил тому, чтобы объяснить остальному человечеству, пусть хотя бы по частям, что же это такое за феномен — Яков Харон. Вскоре после его смерти я выпустил в Бюро пропаганды советского кино составленную из его статей книгу «Записки звукооператора». Первую часть предисловия к этой книжке опубликовал в «Советской культуре» под названием «Профессия звукооператор», где рассказал, чем была эта профессия для Якова. И вся многочисленная рать советских звукооператоров признала меня за своего, хотя предисловие в отличие от статьи продолжалось утверждением, что только Харон в моих глазах служит воплощением всех описанных мной исключительных качеств. Меня даже пригласили во ВГИК, где открылся звукооператорский факультет, и я три года читал там «Режиссуру звука».
В восемьдесят девятом мне удалось наконец напечатать книгу «Злые песни Гийома дю Вентре», включавшую в себя 100 сонетов, прозаический комментарий Харона о том, как в лагере под названием «Свободный» писались эти «переводы с французского», воспоминания о его друге и соавторе Юре Вейнерте и некоторые стихи самого Вейнерта. Предисловие к этой книжке, может быть, лучшее, что мне удалось в жизни написать. А предисловие это перепечатывала на машинке еще моя мама. И ее реакция на каждый написанный кусок была радостью совместного служения тому, чтобы наша полусекретная, пролежавшая не одно десятилетие рукопись стала общедоступной книжкой. Хотя после первого издания за 20 лет книжка не была больше издана ни разу, она — эта история — продолжает сводить и объединять людей, и феномен этот до сих пор не объяснен.
Ну, скажем, несколько лет назад произошел казус, который доставил бы немало удовольствия самому Харону: из Франции от аспирантки Сорбонны я получил письмо с просьбой разрешить ей цитировать текст книжки, и предисловие — единственно доступное во Франции жизнеописание Гийома и его авторов. В письме было сказано, что ученая дама собирается защищать диссертацию по Гийому и перевела для этого часть его сонетов на… какой язык? На язык оригинала?..
В конце девяностых я сделал для ТВ серию передач о стихах своих любимых поэтов, тех, кого помнил наизусть. Рядом с Самойловым, Слуцким, Симоновым в числе «Поэтических позвонков» там была и передача с сонетами Гийома дю Вентре.
Ну уж и совсем личное. Последние годы, это, правда, перестало быть актуальным, но с юных ногтей у моего поколения Дон Жуанов был набор стихов, который отворял нам сердца атакуемых дам. Когда ответного чувства добивались на наших глазах и ушах поэты, они читали все-таки свои стихи. Зато наша бездарность компенсировалась широкой образованностью. Программы были как в фигурном катании — обязательная и произвольная, так у меня Гийом входил в обе. Только представьте себе, какой соблазн был услышать в ответ, что «Гийома дю Вентре, ну как же, слышала, только не припомню что…» а ты, преисполненный негодования и величия, читаешь, ну, может, это…