Уход Рено из жизни прошел незамеченным. Графиня д'Экуэн не приехала, не было ни одного родственника, ни одного друга. Азия много размышляет о смерти и спокойно ждет ее прихода; когда та является, ей оказывают почетную встречу: самый бедный человек имеет право на достойное погребение, ему оплачивают плакальщиц, перед гробом несут соответствующую символику. А здесь кто-нибудь об этом думает? Английский траур! Это отнюдь не воспитанность, запрещающая внешние проявления горя. Нет, в Европе покойники просто исчезают в каком-то люке, и через несколько минут о них уже никто не вспоминает. Они здесь, на Западе, покидают эту землю неприметно, украдкой — так же, как у них во дворцах, где гробы высочайших особ выносят ночью, через черный ход. Незаметное физическое исчезновение десяти миллионов покойников во время войны — это просто чудо: везде такая зияющая рана затянулась бы только через столетия! А здесь уже через несколько лет не осталось ни малейшего следа… И опять Жали понимает, что у Запада нет выбора: или быть хмельными от жизни, или не быть вообще.
Наконец настоящее можно упразднять. Жали все быстрее удается по собственному желанию погружаться в тишину. Он выписал из Института восточных языков на Фэнсбери-сиркус священные тексты и начал медитировать. В окно ему виден уголок парка — благородного княжеского парка с живыми ланями, пейзаж, который вполне мог быть индусским — сын шакьев часто упоминал про такие же.
И вдруг Жали осенило: юность Будды — как она похожа на его собственную! «Писания» словно повествуют о его жизни. Параллели волнующи: ведь и он — принц, молодой, изящный, гордый своими богатством и красотой! Капилавасту, столица государства шакьев — это, как и Карастра, маленькое аристократическое королевство. А рис, обогативший короля Индру, отца Жали, точно так же обогащал отца Будды; когда Жали читал описание трех дворцов «с конюшнями, слишком тесными для лошадей и слонов», ему казалось, что он попал к себе домой. Так же, как и Будда, наследный принц бежал, презрев деспотичную любовь семьи. Он тоже бросил своих жен… Эта нехватка воздуха в чересчур тесных рамках семьи, это пресыщение удовольствиями, это беспокойство, эта невозможность удовлетвориться земными наслаждениями, это постоянно растущее стремление к достойной цели — все, чем была отмечена жизнь Будды до его бегства из отцовского дворца, разве это не история самого Жали последних месяцев?
По мере того как принц концентрировал свои мысли на этой теме, он находил все более глубокие аналогии. Он вспомнил про беседы юного Шакьямуни с возницей, точнее — с тем, кто одновременно являлся его возницей, оруженосцем, наперсником и другом, с тем, благодаря кому он покинет искусственный мирок, в который его заключил отец. При каждом выезде в город или в деревню, когда повозка Будды останавливалась, столкнувшись с каким-нибудь новым уровнем человеческого страдания (когда ему впервые довелось увидеть старика, больного, покойника), то человеком, к которому сын шакьев обращался за пояснениями, неизменно был возница: он один ничего не скрывал от своего повелителя, и шок от узнанной правды был настолько велик, что молодой человек решил покинуть дворец. А разве не такого вот возницу, такого Кантаку имел подле себя Жали? Разве не был таковым Рено, поступивший к нему в качестве шофера по воле случая, в котором нельзя не увидеть знака судьбы? Рено, который сопровождал его, сидя рядом на сиденье приземистой «бугатти» — этой горячей и любезной сердцу машины, казалось, обладавшей душой: он оставил ее на границе с не меньшим сожалением, чем Совершеннейший — своего верного коня, когда, проскакав всю ночь, чтобы оторваться от бросившихся за ним в погоню стражников, он отправил его со своим оруженосцем обратно во дворец: «Прощай, мой добрый конь…»
Две ночи спустя ему во сне явился дед, король Рама II. Жали знал его в своем раннем детстве. Этого тощего короля называли Королем-Монахом, так как после бурных юношеских лет он в середине своего правления принял монашество. Жали физическим и духовным обликом походил на него, и астрологи не раз предсказывали ему одинаковую с ним судьбу. Это погрузило его в еще более глубокие размышления. Кембридж — самое подходящее место для оных, этакий сырой и мрачный монастырь, где одинокий Жали склоняет свой лик над Западом, словно над умирающим. Его первые дни в Лондоне… Анжель, эта француженка… И здесь судьбе было угодно, чтобы, подобно Будде, он приглянулся женщине низшей касты.