Выше «ста» из группы не получил никто. Следующий парень, Ов Линь, остановился на «восьмидесяти девяти», за ним был Джорж Бенуа, которому табло показало «восемьдесят два».
Директор школы на собрании, посвященном первой троице, долго распинался о том, что мраморная доска, на которой увековечены фамилии учеников, окончивших прекрасную нашу школу и получивших коэффициент больше «ста», пополнится еще одной достойной фамилией. Говорил, что последние годы он с большим вниманием приглядывался к трем парням нашей группы: Жове, Линю и Бенуа, — и готов был дать голову на отсечение, что именно они получат самые высокие баллы. О Жове он вообще не мог говорить без священной дрожи в голосе, раза три повторил, что тот — достойный сын своих родителей и что он никогда не сомневался в великом его будущем. Кимс, надо отдать должное, воспринимал происходящее с юмором, должно быть, еще не пришел в себя от счастья.
Центр тем временем преподносил сюрпризы. Коэффициенты ребят посыпались как из ведра, уложившись в промежутке между «семьюдесятью» и «тридцатью». Что поделать, гениев среди нас, — за исключением, конечно, Кимса Жове, — не оказалось.
Наконец осталось только двое, Макс Питерс и я. Никому бы не пожелал оказаться в одной компании с ним. Я чуть ли не сгорел со стыда, когда мы оказались вместе и он, с серьезным лицом мыслящего дегенерата, пыхтя не прожеванным за завтраком луком, стал уверять, что всегда знал, что я — стоящий парень, не чета остальным выскочкам из нашей группы, которые только и думали с первого года обучения, как бы поставить себя выше остальных, задавались, вели всякие заумные разговоры, а на деле тоже не прыгнули слишком высоко — в элиту не попал никто.
Пять дней мы ходили с Максом Питерсом на испытания. Это были ужасные дни… Боясь незнакомых людей, он держался рядом. А в очереди сидели слабоумные из других школ: кто заикался, кто пускал слюни, кто тряс головой, словно в припадке. Макс хватал меня за рукав, наклонялся близко и, касаясь мокрыми губами, шепелявил:
— Давай держаться вместе, они запросто могут нам накостылять.
У него была идефикс: незнакомые люди только и думают, как бы надавать ему по шее.
На пятый день Макс Питерс получил балл «три», а вместе с ним право работать проверяющим пропуска в любом учреждении города.
— Ну что ж, Макс, — похлопал я его по плечу, — тебе повезло больше.
Он брезгливо отдернул плечо и высокомерно взглянул на меня маленькими голубыми глазками без ресниц.
На следующее утро я пришел в Центр ориентации один, плюхнулся в кресло и затих. Очереди почти не было, сидело впереди два парня, по внешнему виду напоминающих экспонаты из зоосада. Особенно поразили не их безмятежно-тупые лица, а затылки — жирные, поросшие короткой щетиной, словно бы не человеческие.
Проходящие мимо служащие в белых халатах с жалостью посматривали на нас. Нужно сказать, что мне, отыскивая внешние изъяны, они уделяли более долгие взгляды. Должно быть, не находили, потому что в их глазах читалось недоумение. Сам я удивляться устал. Машина, решающая судьбу, ошибаться не могла. Ошибка исключена. За многие века работы она ни разу не допустила промаха, попытки усомниться в ее решениях кончались крахом — в человеческих способностях она разбиралась превосходно. Значит, во мне скрыт не внешний, а внутренний порок — такое тоже случалось, мне приходилось читать и слышать об этом.
Родители не знали, куда деться от горя. По мере того, как испытания продолжались и возможность получить высокий коэффициент исчезала, вид их становился все печальнее. Когда же стало ясно, что профессия моя будет хуже отцовской, они совсем потеряли голову. Дело не в деньгах, даже не в престиже, хотя в последние дни соседи со смешками в глазах посматривали на меня и перестали спрашивать о том, как проходят испытания. Дело заключалось в том, что папа и мама хотели для меня лучшей, чем их, участи.
Профессия из самых низких означала, что жить мне предстоит в комнате общежития, питаться бесплатными скудными обедами, работать по десять и больше часов в сутки, а получать гроши. Начиная с коэффициента «десять» профессии такие, что их с успехом мог выполнять любой не очень сложный автомат, людей же на них сохраняли из сострадания, из когда-то узаконенной благотворительности.
Отец не разговаривал со мной, словно бы я провинился, мама, которая вся светилась, когда испытания начинались, постарела, перестала обращать на себя внимание и целые дни проводила в нашей маленькой кухоньке — сидела печально за столом, подперев голову руками, время от времени принимаясь плакать.
События так навалились на меня, что происходившее воспринималось словно кошмарный сон — стоит только проснуться, открыть глаза, и все станет на свои места.