– Потому что ты умная. Это было для него очень важно. И хорошенькая. (Тут Виви самокритично скорчила рожицу.) Это тоже было для него важно – по крайней мере, в женщинах. И у тебя тоже есть моральный компас.
– У меня?
– Люди тебе небезразличны. Ты всегда стараешься поступать правильно.
Виви на секунду задумалась.
– Иногда я не знаю, что правильно, а что нет.
– В этом ты не одинока.
– Даже когда ты уже взрослая?
– Особенно когда ты уже взрослая.
– Но ты сказала, что отец знал.
Шарлотт медлила с ответом. У Лорана имелись моральные принципы и устои, но не так уж много шансов воплотить их в жизнь. Одно из преимуществ, когда умираешь молодым. Наверное, даже единственное. Но Виви она об этом говорить не собиралась.
– Он делал все, что мог, – сказала она.
Виви положила в рот кусочек омлета. Наконец-то.
– Расскажи мне о нем побольше.
Шарлотт принялась размышлять. Она была редактором. Все дни напролет она работала со словами, с образами и историями. Уж конечно, она сможет создать такого отца, который пленит воображение Виви.
– Он был просто вне себя от радости, когда ты родилась.
– А я думала, когда я родилась, его рядом не было.
В комнате с белыми голыми стенами она совсем одна. Никогда в своей благополучной, сытой жизни она не была еще настолько одинока. Сестры-монахини то приходят, то уходят, но толку от них никакого. Утешения уж наверняка не дождешься. Она сама по себе. Мы рождаемся в одиночестве и умираем в одиночестве – так говорил Лоран. Рожаем мы тоже в одиночестве, хочет она кому-нибудь сказать, но сказать некому. Лоран уехал на фронт, где бы этот фронт ни находился. Сестры и пациенты рыдают, внимая захваченному немцами радио, которое трещит, что французская армия – это стадо, которое не знает даже, куда бежать. Ее мать умерла три года назад. Шарлотт до сих пор не смирилась с тем, насколько не вовремя это произошло. Это было просто несправедливо: она всегда была мятежным ребенком, и ее отец-иконоборец был ей ближе, чем мать, которая была более традиционного склада, и только Шарлотт начала как следует узнавать ту хрупкую, уязвимую женщину, которая скрывалась за ее видимым всем обликом – изящно одетой, безупречного поведения дамой, – как мать унес стремительно развившийся рак. Ее отец, издатель левого толка, дружил с премьер-министром Леоном Блюмом, евреем и социалистом; тот еле успел покинуть страну, когда ее заняли немцы. Ему не нужно было узнавать, есть ли его имя в их списках. Родители Лорана, люди пожилые, были, как она надеялась, в безопасности на юге Франции. Они хотели, чтобы Шарлотт поехала с ними, но она боялась, что начнет рожать в дороге. Кроме того, что, если Лоран вдруг вернется домой? И не застанет ее? С Симон она отказалась ехать по тем же причинам.
– В таком случае я останусь с тобой, – сказала Симон, но Шарлотт была непреклонна, и в конце концов Симон сдалась. Они всегда были подругами, все равно что сестрами – так они обе говорили, потому что сестер не было ни у той, ни у другой. Они всегда были вместе, с тех пор как еще совсем маленькими вдвоем играли в Люксембургском саду, но теперь у Симон был собственный ребенок, о котором ей нужно было заботиться. И она тоже уехала, забрав с собой трехлетнюю Софи. Даже местный бакалейщик и тот уехал. Она видела их, когда шла пешком в больницу: люди брали штурмом такси, привязывали свои пожитки на крыши автомобилей, набивали фургоны кроватями, цветочными горшками, сковородками, портретами предков и клетками с канарейками и попугаями. Этого она не силах понять. Собаки, кошки – да, но птички? Когда город истекает кровью, когда кончается мир? С неба сыплется пепел. Он ест ей глаза, щиплет горло и нос. Правительственные службы и иностранные консульства жгут архивы.
А потом – она не знает точно когда – Париж затих. Она слышит тишину в те минуты, когда не слышит собственного крика. Отсутствие звука оглушает. Город просто не может быть настолько тих. Ни автомобилей, ни клаксонов, ни человеческих голосов. Она лежит и думает, что спит. Единственное возможное объяснение тишины. А потом она слышит птиц. Нет, она не спит. Она умерла. Иначе почему над ней склонилась сестра-монахиня – серое морщинистое лицо в обрамлении тугого апостольника – и говорит ей, что все кончено. Так, значит, и она, и Лоран – оба они ошибались. Посмертная жизнь существует, и в ней очень тихо, пахнет антисептиком, а населяют ее монахини, которые почему-то очень суетятся, но, кажется, не злые.