Теперь им казалось, что они знали друг друга всегда. Когда и как не только получать, но и писать друг другу письма стало частью жизни для каждого, да что частью — сутью жизни. Это происходило так стремительно, что Иван Сергеевич не мог уловить момент, чтобы реально взглянуть на некоторые заявления О.А., например, о том, что ей предоставляется свобода действий, но не расторжение брака. Что помешало ему остановиться, свести к вежливому, постепенному, но решительному прекращению их переписки?
Он хорошо помнил этот августовский вечер 1941 года, когда он, выключив немецкие победные марши по французскому радио, вдруг без видимой связи пытался внять голосу рассудка, призывавшего к благоразумию уставшего, изработавшегося, измучавшегося человека. Но тогда — опять космический холод одиночества, «без божества, без вдохновенья, без слёз, без жизни, без любви». Он провёл рукой по лицу — оно было мокрым от слёз.
По-прежнему падали с неба звёзды, словно нет оккупации Европы, нет войны, тяжёлым катком катившейся по России. Глухо. Никаких подробностей, только марши «Великой Германии» по приёмнику и речи об освободительной миссии уничтожить большевизм. Пускай бы немцам удалось задавить большевистскую гадину, опутавшую его Россию. Но Гитлер не может победить, он обязательно договорится со Сталиным, предложит ему мир, и тот примет, одного поля ягоды. В конечном итоге будут сметены историей оба.
А это уже о России и о войне, из Голландии его уверяют, что «их дорогой бабушке не может пойти на пользу предложенное доктором лекарство, оно опасно, может быть, смертельно». Так писала Бредиус-Субботина, в целях конспирации называя Россию любимой больной бабушкой, а Гитлера хирургом. Ведь на каждом письме немецкая свастика — печать военной цензуры. Но Шмелёв уверен: хуже, чем при большевизме, быть не может. Как безнадёжно, томительно давно они не видели «Родное» — так он назвал прекрасный сборник рассказов, лет десять назад изданный в Белграде, отмеченный критикой. Немцы — культурная нация. В конце концов, что-то должно сокрушить свалившуюся на его Родину напасть!
Напрасно пока что пытаться что-нибудь представить достоверное. Только время покажет, выполнит ли свой долг Европа, давний, неоплаченный долг русским…
Он ещё чаще, чем прежде, ездил к родной своей Оленьке на русское кладбище. Там в де-Буа за пять лет вымахала большая берёза, но не заслонила восьмиконечный дубовый крест с накрытием, как если б где-нибудь в Угличе или Ростове, и лампадка в фонарике-часовенке горит, за этим следит сторож за небольшую мзду. Кто знает, может быть, он ещё окажется после смерти в родной московской земле, освобождённой от ига. Он давно это решил, даже если окажется единственным среди собратьев по перу, кто оставит подобную просьбу о себе и жене в своём завещании. Он верил и будет верить всегда: «России — быть!»
И.С. знал себя: ещё немного, и у него уже не будет сил отказаться от нежданно предлагаемого, скажем так — общения. К чему это приведёт? Они даже видеться не могут, а это значит — новая безысходность.
Конечно, он очень боялся оказаться смешным: «не цвести цветам зимой по снегу». Чудесно сказано, и как же горько. «Как объяснить этот ужас хотя бы самому себе, что я всё ещё живу. Я не должен жить после всего, что было. Пора смириться».
Ответ последовал незамедлительно, благо уже по-немецки чётко работало почтовое сообщение между Голландией и Францией.
«Я люблю Ваше каждое произведение, каждое слово, каждую мысль. Я всё, всё бы отдала, чтобы отнять у Вас страдания и неудобства, дать Вам и уют, и тепло, и беззаботность, но мне кажется, не страдания ли это Души Вашей одинокой дают Вам то, перед чем мы только можем склонить колени?.. Вы так нужны нам, Господь избрал Вас, чтобы Вы не умолкали. Я никогда никому не смогла бы столько сказать, сколько пишу Вам. Я так же полюбила О., как и Вы, я плакала, читая Ваше письмо о жене под вуалью-саваном, о «прекрасном лице, которое украшали лилии». Будто я тоже знала и тоже любила её всю жизнь…
Я, как и Вы, свято верю, что русский народ свергнет мучителей-большевиков, оправдает себя перед Богом и перед историей. По ночам я просыпаюсь в слезах из-за нашей родственницы, нашей дорогой бабушки. Вы плохо знаете этих докторов, а я с ними имела дело. Говорю Вам, в её доме скверно. Домашние пожимают плечами — я то плачу, то смеюсь. Даже маме я не могу объяснить своё состояние, она осудит меня. Но я не хочу, понимаете, не хочу отказываться от этой муки и умоляю Вас поверить мне, это не каприз, не выдумка. Вы призываете меня работать, находите во мне таланты, но я ничего не сделаю без Вас, мне нужен добрый учитель. Всё становится без Вас бессмысленным и ненужным. Разве у Вас иначе? Там течёт крыша, бабушка простужена…» И горькое бессилие что-либо сделать для неё.
Невозможно не верить этим письмам, так хочется знать, что ты в самом деле не одинок, можешь довериться всем сердцем. Так не лгут: