Всё чаще сбивается на «ты» и Шмелёв: «При живой Оле я не искал тебя — после мне нашла тебя — она. Так я верю. Больше не могу сказать».
И.С. постепенно привыкает к тому, что его услышали Там. Он пишет об «отошедшей», какое прекрасное было лицо заснувшей навсегда жены «под вуалью в белых лилиях». «Оля тебя направила, свела нас вместе. Разве ты не видишь?»
И ещё: «Она была мне дана. Теперь ты мне даёшься. Чего боишься?»
Одновременно об этом же у Ольги Александровны: «Вы знаете, как странно, но даже Ваши близкие мне дороги. Как прекрасна, верно, была О.А. Но ведь Она и есть, и Вы это знаете! Она так же с Вами, как папа мой со мной. Знаете, всякий раз, когда нам предстоит пережить тяжёлое, Он, папочка, снится маме, как бы ободряя её. И мы всегда выскакиваем из беды. О.А., конечно, всегда хранит Вас…» И опять: «
Ивану Сергеевичу доставляет огромное удовольствие подчёркивать в её письмах дорогие признания: «
«Всё это время душа моя поёт в радости неописуемой. Пою, целыми днями пою. Я сама не знаю, отчего это такая сила, влекущая все движения души к Вам… Как хорошо было бы вдруг очутиться у Вас в Париже! Если бы Вы знали, как много я пережила сердцем, как себя не любила, как хуже, хуже всех себя считала. Я бесконечно боюсь ошибки, разочарования во мне у Вас… Писать красиво могу только Вам. Быть может, то Ваш гипноз, гипноз Вашего великого таланта?! Это всё Вы, который воскрешает ушедшее от нас. И видится Она, прекрасная, убогая, любимая превыше сил — в разливах рек весенних, в зное полдня, в кистях рябины ярких, в морозах жгучих крещенских… Вы меня вытолкнули к солнцу своим внутренним горением и солнцем. И
И.С. подчёркивает эти слова и на полях оставляет свою помету: «Боже мой!»
Но по закону вечной драматургии жизни неумолимая действительность напомнила нашим адресатам о разгорающейся мировой войне: оккупацией Гитлером Голландии и Франции, размещением оккупационных властей, постепенным исчезновением продовольственных и прочих товаров в магазинах, прекращением железнодорожного движения. Годовой перерыв почтовой связи, — какие уж там пересылки подарков, если объявлен запрет нового хозяина Европы на почтовое и железнодорожное сообщение, — в их представлении означал вечность.
Едва возобновилось сообщение, — но теперь свастика на конвертах предупреждала о военной цензуре вермахта, — они осторожно обмениваются скупыми сведениями, не доверяя победным маршам по радио. Ольга Александровна в целях конспирации называет Россию «бабушкой», а Гитлера хирургом-недоучкой. Иван Сергеевич считает главным в войне свержение большевизма: «Господи! — пишет Шмелёв своему другу Ильину, — увижу ли освобождённую Россию?!» Увы, он надеется, что Европа вспомнила о своём «предательстве» России времён революции. «Ныне искупается грех
мира… Поймут ли, что в главной сути гитлеризм — производное большевизма. И если сразит первый, должны покончить и со вторым. Иначе — не будет Правды».Позже Правду России в этой страшной войне и Субботина, и Шмелёв увидят в том, что большевизму-сталинизму не удастся присвоить себе заслугу Победы народной Правды.
В Берлине
Ольга Субботина с мамой, братом Сергеем и отчимом — он теперь преподавал в русском университете в Берлине, — как-то обустроились в стране, гостеприимно встречавшей в 20-ые годы недавних врагов по Первой империалистической войне. Гостеприимство по-немецки означало выгодный обмен слабой послевоенной марки на царские рубли и беспрепятственную организацию русских газетных и книжных издательств. Это было лучше, чем недавнее «мешочничество мамы» в России. Но у Субботиных-Овчинниковых с деньгами и здесь было не густо, надо определяться с работой. Можно бы попробовать себя в качестве книжного художника-иллюстратора, она ведь неплохо рисует… Лучше бы маме не напоминать ей об этом!
В короткий период жизни в Москве и посещения художественной школы, совпавший с безумными революционными двадцатыми годами, склонная к рисованию Оля Субботина не приняла «вхутемасовских» новаций. Это стало вторым после потери отца жизненным потрясением её тонкой душевной организации. Здесь, как казалось Ольге, рисовали уродство и откровенно пренебрежительно отнеслись к её и без того робким начинаниям. Ей сочувствовал один преподаватель «из бывших», но и он не посмел её защитить.
Провинциально и убеждённо традиционная сущность Ольги была потрясена так глубоко, позорный свист за спиной, воображаемый ею, сбежавшей прямо во время работы с натурой, так травмировал юную душу, что о продолжении учёбы, работы в этом направлении не могло быть и речи.