— На ночь я выпивала стакан воды и зарывалась в охапку соломы, брошенную Сычихой прямо на пол; говорят, будто солома греет. Какое там! Иной раз я всю ночь напролет дрожала от холода. — Еще бы, эти перья из босса[27]
холодят, как лед, ты права, милочка, — воскликнул Поножовщик, — навоз во сто крат лучше! Но люди воротят от него нос: подстилка, мол, не первой свежести: побывала в брюхе животного.Эта шутка вызвала улыбку на губах Лилии-Марии.
— Утром Сычиха давала мне с собой немного еды. Сразу на завтрак и обед, и посылала на Монфокон за червями для наживки: ведь, кроме всего, она торговала удочками под мостом Парижской богоматери... А дорога от Дробильной улицы, где мы жили, до Монфокона не близкая... особенно для голодного и озябшего семилетнего ребенка.
— Ходьба укрепила тебя, и ты выросла прямая, как тростинка, тебе не на что жаловаться, доченька, — сказал Поножовщик, высекая искру из огнива, чтобы раскурить трубку.
— Домой я возвращалась очень усталая, — продолжала свой рассказ Певунья. — Тогда около полудня Сычиха давала мне еще кусочек хлеба.
— От такого поста, дочка, талия у тебя стала тонкая, как у осы, не стоит жаловаться, — заметил Поножовщик, делая несколько глубоких затяжек. — Но что это с вами, приятель? Простите, я хотел сказать, господин Родольф: вид у вас какой-то чудной... Неужто из-за того, что эта девчонка столько намыкалась? Право... все мы намыкались, все жили в нищете.
— О, я ручаюсь, Поножовщик, что у тебя было меньше бед, чем у меня, — проговорила Лилия-Мария.
— У меня, Певунья? Да знаешь ли ты, девочка, что ты жила как королева, по сравнению со мной! По крайней мере, в детстве ты спала на соломе и ела хлеб!.. Я же, когда повезет, проводил ночи в Клиши, в печи для обжига гипса, как настоящий шатун[28]
, а голод утолял капустными листьями, что валяются возле придорожных тумб. Но идти в Клиши было далеко, а от голода у меня подгибались ноги, и чаще всего я спал под колоннами Лувра... зимой же просыпался иной раз под белыми простынями... когда шел снег.— Мужчина куда выносливее, чем бедная худенькая девочка, — сказала Лилия-Мария, — к тому же я была маленькая, как воробышек...
— И ты еще помнишь об этом?
— Еще бы! Когда Сычиха принималась бить меня, я падала с первого же удара; тогда она пинала меня ногами, приговаривая: «У этой дуры сил ни на грош, она валится от одного щелчка». Старуха вечно звала меня воровкой, другого, настоящего имени, у меня не было, а Воровкой она меня сама окрестила.
— То же была и со мной, меня звали как придется, словно я был бездомным псом: мальчик, Альбинос, как тебя там. Поразительно, до чего у нас с тобой похожая судьба, дочка! — воскликнул Поножовщик.
— Это правда... если говорить о нищете, — сказала Лилия-Мария, все время обращаясь к Поножовщику.
Помимо воли она испытывала чувство, похожее на стыд, в присутствии Родольфа, и едва осмеливалась поднять на него глаза, хотя он, по-видимому, принадлежал к тем людям, среди которых она выросла.
— А что ты делала, когда Сычиха не посылала тебя за червями? — спросил Поножовщик.
— Одноглазая заставляла меня просить милостыню до самой ночи неподалеку от нее: ведь по вечерам она варила на Новом мосту большие ячменные леденцы. О, тогда о куске хлеба нечего было и думать! Если я, на свое горе, просила есть, Сычиха говорила, сопровождая свои слова колотушками: «Когда ты наберешь десять су милостыни, Воровка, я дам тебе поужинать». Иной раз от голода и побоев я принималась громко плакать. Одноглазая вешала мне на шею лоток с леденцами для продажи и заставляла стоять на месте неподалеку от нее. Сколько я там слез пролила, как дрожала от холода и голода!
— В точности как я, доченька, — сказал Поножовщик, прерывая Певунью, — кто бы мог подумать, что от голода дрожишь так же, как от холода.
— Словом, я оставалась на Новом мосту до одиннадцати часов вечера со своей выставкой леденцов на шее. Мои слезы... часто трогали прохожих, и я набирала иной раз десять, а то и пятнадцать су, которые и отдавала Сычихе.
— В самом деле, пятнадцать су — знатная выручка для такого воробышка, как ты!
— Еще бы! Но, видя это...
— Одним глазом, — заметил, смеясь, Поножовщик.
— Конечно, ведь другого у нее не было... Сычиха взяла за привычку бить меня и перед тем, как нам с ней идти на Новый мост, чтобы мои слезы вызывали жалость прохожих и увеличивал» подаяние.
— Это было не так уж глупо.
— Ты думаешь, Поножовщик? В конце концов я притерпелась к побоям; я видела, что Сычиха злится, если я не плачу, и, чтобы досадить ей, чем больнее она меня била, тем громче я смеялась, а по вечерам, вместо того чтобы обливаться слезами при продаже леденцов, я пела как жаворонок, хотя мне вовсе не хотелось... петь.
— Скажи-ка... эти леденцы... они, верно, очень соблазняли тебя, бедная моя Певунья?