— Ну, как ты себя чувствуешь, милый? — спросила г-жа Пипле у мужа, отодвигая полог. — Видишь, вот и господин Родольф, он уже знает о новой гнусной выходке Кабриона и от всего сердца жалеет тебя.
— Ах, сударь! — воскликнул привратник, с трудом поворачивая голову и глядя на Родольфа. — На сей раз мне не оправиться, изверг поразил меня в самое сердце. Надо мной теперь насмехается весь Париж… На стенах чуть ли не всех домов столицы можно прочесть мое имя… соединенное с именем этого негодяя. Всюду написано «Пипле — Кабрион», и наши имена соединяет жирная черта… Понимаете, сударь… длинная и жирная черта… Подумать только; в глазах жителей столицы Европы я… мое имя теперь нераздельно с именем этого окаянного озорника!
— Господин Родольф об этом уже знает, но чего он не знает так это твоего вчерашнего приключения с теми двумя здоровенными девками, этими мерзавками!
— Ах, сударь, — заговорил Альфред жалобным тоном, — этот изверг приберег напоследок самую чудовищную гнусность, она уже переходит все границы.
— Послушайте, любезный господин Пипле, расскажите-ка мне подробнее о вашей новой беде.
— Все, чем он меня до сих пор донимал, не идет ни в какое сравнение с этой его выходкой… Он, сударь, дошел до предела… Он прибегнул к самым постыдным приемам… Не знаю, хватит ли у меня сил рассказать обо всем вам… Смущение, стыд будут останавливать меня на каждом шагу.
Господин Пипле с трудом приподнялся на своем ложе, стыдливо прикрыл грудь отворотами своего шерстяного жилета и начал свой рассказ такими словами:
— Супруга моя перед этим куда-то вышла; я был поглощен горестными размышлениями по поводу того, что мое имя было опозорено — ведь оно написано рядом с именем этого негодяя на стенах чуть ли не всех домов столицы; и вот, чтобы немного отвлечься, я принялся подбивать подметки на паре сапог — я уже раз двадцать брался за них и откладывал в сторону из-за того, что мой палач постоянно преследовал меня. Я присел к столу и вдруг увидел, что дверь швейцарской отворяется и входит какая-то женщина.
Она была в плаще с капюшоном; я из учтивости приподнялся со стула и поднес ладонь к своему цилиндру. И в эту минуту вторая женщина, на которой тоже был плащ с капюшоном, входит в швейцарскую и запирает за собой дверь.
Немного удивленный такой бесцеремонностью, а также тем, что обе женщины хранили полное молчание, я снова встаю со стула и впять подношу ладонь к шляпе… И тут, сударь, нет, нет, я никогда не решусь продолжать… Моя стыдливость восстает против этого…
— Послушай, старый святоша… мы ведь тут все мужчины… рассказывай дальше.
— И тогда, — вновь заговорил Альфред, красный как рак, — их плащи внезапно падают на пол, и что я вижу? Передо мной стоят не то сирены, не то нимфы, безо всякой одежды, если не считать туники из листьев, с венками, тоже из листьев на голове; я просто окаменел. И тогда они обе приближаются, протягивают ко мне руки, чтобы обнять меня и ввергнуть…[22]
— Мерзавки! — вспылила Анастази.
— Заигрывание этих бесстыдниц, — продолжал привратник, охваченный целомудренным негодованием, — глубоко возмутило меня; и, следуя своей привычке, которой я неизменно придерживаюсь во всех самых трудных обстоятельствах моей жизни, я сидел не шевелясь на своем стуле; и тогда, воспользовавшись тем, что я словно бы остолбенел, обе сирены, шагая точно под музыку, стали приближаться ко мне, дрыгая ногами и описывая в воздухе круги руками… Я по-прежнему сидел не шелохнувшись. А они подошли ко мне совсем вплотную и… обняли меня.
— Мерзавки… Вздумали обнимать человека в летах, да к тому же еще и женатого! — возмутилась Анастази. — Ах, будь я при этом… с метлою в руках… я бы им показала, как ходят под музыку и дрыгают ногами… Потаскухи несчастные!
— Когда я почувствовал, что они меня обнимают, — продолжал Альфред, — у меня кровь в жилах остановилась… Мне показалось, что я умираю… И тут одна из сирен… самая нахальная, такая высокая блондинка, склонилась ко мне на плечо, сорвала с меня шляпу и обнажила мне голову, все это она проделала, приплясывая и описывая круги руками. А ее подружка, ее сообщница, вытащила из-под окутывавшей ее листвы ножницы, собрала в толстую прядь волосы, те, что еще росли у меня на затылке, и все их обрезала, слышите, сударь, все, без остатка… и тоже при этом приплясывала; а потом она пропела, притоптывая ногой: «Это — для Кабриона… Это — для Кабриона!»
Наступила пауза, прерываемая жалобными вздохами привратника. Потом он продолжал свой рассказ: