Он окидывает взглядом свои соображения. «Если угодно, это верно. И это неверно. Как трудно прийти к какой бы то ни было верной мысли! Всего труднее даже не столько избегать лжи (в том, что я сказал себе, не было никакой лжи в собственном смысле слова), сколько принимать во внимание все обстоятельства. Когда я пытаюсь объяснить себе свой разрыв с Жюльетой, я забываю одну причину (и, быть может, ряд других). Причину довольно низменную и случайную. То обстоятельство, что я был солдатом; в гарнизоне, далеко от Парижа. Грубую власть разлуки. А также власть среды. Казарменное общество, сальные разговоры в роте, зверская тяга к самкам всех этих самцов грязнили мое представление о любви, примешивали к ней запах пота, овчины, экскрементов, нелепости. Разжигая во мне, быть может, мою собственную животность и внушая ей мысль, что я жертвую ею слишком легко, они в то же время обостряли мою потребность в чистоте, гордость сознания, что я представляю собой исключение, а также мою ироническую проницательность. Ты вскружил себе голову. Они правы. Вот что такое любовь. Если ты ее не хочешь, будь откровенен и отвергни ее. Не забавляйся маскарадом.
Возможно, что полгода при галантном дворе, полгода изысканных бесед и сонетов a la Петрарка, полгода провансальской утонченности и сублимирования инстинктов подействовали бы иначе…
… Что с нею сталось?… Нет, не в этом вопрос. Не будем думать об этом.
Вопрос в том, возможна ли жизнь без любви, без плотской любви. Да, очевидно, возможна, если я веду ее. Но можно ли ее делить? Существуют, должно быть, целомудренные священники. Впрочем, не целомудрие само по себе интересует меня.
Он их не отталкивает. Дает им войти в мозг, устроиться, уточниться, вырасти; стать похотливыми. Пусть разум реагирует на них, как хочет. Тело тоже.
Как пьянят, животворят его эти образы. Своего рода энтузиазм распространяется от них. Они заключают жизнь, в очень узкий горизонт, откуда исходят теплые веяния, отражения; такой узкий, такой богатый формами, что он становится горизонтом и границей мира для всех чувств; горизонтом осязания зрения. Тело, между тем, отвечает на них жарким напряжением, которое вскоре становится болезненным, как усилие оторваться от самого себя. Но эта боль ничуть не тягостна. Она будит мысль о том, какова была бы боль дерева, если бы внезапно наступившая весна заставила его погнать все свои соки в одну почку.
«Почему это сегодня не тягостно? Потому, что я не противлюсь этому? Но и когда-то я этому не противился. Отдавался этому неистово, а печален был смертельно.
Не тягостно это, быть может, потому теперь, что я этого уже не боюсь. Я знаю, что остаюсь над собой господином. Мне стоит только захотеть. Вот. Я об этом уже не думаю. Мое тело продолжает об этом думать, но оно успокоится. Тело — как дети, как животные. Оно подстерегает каждую слабость господина. И пользуется ею. Жаловаться ему хочется тогда лишь, когда оно знает, что ему позволят жаловаться… Странный вид у этого зоологического магазина. Птицы и зерна. Камень, о который они точат клювы. Лепешки, похожие на губку. Я когда-то пробовал их. Отвратительный вкус. Как дознались, что чижикам вто по вкусу? Именно это. На всех больших улицах в народных кварталах торгуют птицами. Как трогательно, что для людей, зарабатывающих пять франков в день, птицы — предмет первой необходимости. Товарищ птица. Как можно смеяться над этим? О, я дойду до того, что ни над кем не буду смеяться, за исключением фатов. Всякая нежность, всякая грусть задевают меня. Надо мне будет когда-нибудь сходить на собачье кладбище. Это, пожалуй, очень захватывающее зрелище. Не для фатов, конечно. На улице Амандье множество меблированных домов. Рабочие; незаконные семьи; комнаты для проституток. Эта молодая цветочница, бледная и красивая, наверное, еврейка. Рашель среди гвоздик и роз.