– Беглые дети? Может быть, может быть. – Гирш Оленев-Померанц снова задумался. Он неотрывно смотрел на поднимавшиеся кверху колечки и, казалось, сам, превратившись в невесомый, тускло голубеющий дымок, воспарял к обложенному гнойными декабрьскими тучами небу. – Ты, Ицхак, не поверишь, но однажды – дело было в начале сорок восьмого года, до моей посадки – я криком Его просил: «Приди! Приди! Если ты и впрямь Бог евреев!» Я распахнул перед Ним все двери и окна, открыл зачерствевшую в войну, как ломоть сиротского хлеба, душу, соскреб с себя всю грязь и копоть. Я кричал ему: «Яви свое милосердие!» Он не пришел. К нам, Померанцам, он никогда не приходил, словно мы были прокаженными. – Флейтист замолк и уставился на Малкина залитыми, как светом барачной лампочки, глазами.
В Бернардинском саду было бело и тихо. Шурша, падали снежинки, и их шуршание делало тишину то ли праздничной, то ли поминальной.
– Может, не будем больше? – зашмыгал носом Гирш Оленев-Померанц. – Давай о чем-нибудь другом…
Малкин был подавлен. Неужели всемилостивейший Господь ничего о Гирше Оленеве-Померанце не знает? Неужели ангел-письмоводитель ни разу не принес к Его престолу записи, где говорится и о попытке пролить кровь за Израиль – обитель Бога на земле, и о лагере на Колыме, о жутких Понарах. Ведь тогда у Гирша Оленева-Померанца в жни еще не было ни забегаловок, ни ресторанов – в них он стал подрабатывать только после возвращения лагеря. Почему же Он не услышал его мольбы? Какой же Он Бог, если у него нет ни капельки сострадания?
– Не хочешь – не рассказывай, – разочарованно, чуть ли не с обидой протянул Ицхак, сетуя и на Гирша Оленева-Померанца, и – кощунственно – на Создателя.
– Господь Бог не пришел… А пришел мой тесть – майор КГБ Адамишин. Я был женат на его дочери Лиле. Мы вместе учились в консерватории – она на хормейстерском, а я на инструментальном. Валентин Петрович церемониться не стал и уже на пороге объявил: «Чтобы с Лилей больше не смел встречаться! С сегодняшнего дня она и Толик – Толиком звали моего трехлетнего сына – будут жить у нас. Не послушаешься – пеняй на себя. Управу на тебя найдем…» Лиля плакала, умоляла, грозилась, беременная, покончить с собой. Ничего не помогло. Бог-Адамишин перевел ее в Московскую консерваторию, а Толика взял к себе и приставил охрану. Когда Лиля родила, они все переехали непокорной, не прекращавшей отстреливаться Литвы в Загорск. Валентин Петрович перекинулся с лесовиков с обрезами на попов с паникадилом – он был, как сейчас говорят, специалистом широкого профиля. У меня есть подозрения, что перед отъездом он успел приложить руку и к моему аресту.
Гиршу Оленеву-Померанцу, видно, было больно все это вспоминать. Но то, что долгие годы пролежало под спудом и нагнаивалось, давно требовало выхода, гнойник набухал, еще немного, и к пораженной плоти прибавится и неисцелимо пораженная душа.
Правдивость Гирша Оленева-Померанца всегда подкупала Ицхака. Он ценил его распахнутость – в нем было что-то детское, незащищенное. Гирш Оленев-Померанц напоминал наспех раскрашенную мишень, в которой не было ни одного непростреленного места и которая как бы сама взывала к стрелку: «Пли! В меня невозможно промахнуться!»
Они кружили по Бернардинскому саду, как по тюремному двору. Флейтист ловил ртом падающие снежинки, которые таяли на кончике языка; глаза у него были закрыты, только веки подрагивали, как крылышки разбуженных по весне мошек.
– Люди – дураки, – заговорил он вдруг. – Боятся смерти. – Помолчал и добавил: – Бояться надо жни. А я ее никогда не боялся. Я все время хотел ее, как женщину. Я каждый день говорил ей: «Разденься и ложись в постель. Будем заниматься любовью с утра до вечера и с вечера до утра…» Я никогда не говорил: «Я устал, хватит, желаю от тебя освободиться. Пшла вон! К черту твои протухшие постели, твои дешевые ласки, твою обманчивую мишуру!» Мне всегда ее было мало. Даже в лагере я цеплялся за нее, как за подножку поезда. Только бы не сорваться, только бы попасть в тамбур, а уж оттуда снова на перины, в объятия, морду в шампанское… Ты вот, Ицхак, говорил о Боге. А можешь ли ты назвать лучшее, что Он создал?
– Не знаю.
– А я, так любивший житуху, так хватавший ее за титьки, знаю. По-моему, лучшее, что он создал, – это, только не наложи в штаны, смерть. Согласен?
– Как бы мне плохо ни было, я всегда голосовал за жнь.
– Напрасно. Смерть – так мне, Ицхак, кажется – справедливей. Нет бедных мертвых и богатых мертвых. Нет мертвых отцов, которые разлучают своих мертвых дочерей с их мертвыми мужьями, русские ли они, евреи ли, китайцы ли. Нет мертвых стукачей и тюремщиков, как нет мертвых мучеников и узников.
– Обе одинаково несправедливы. Ибо приговор вынесен до суда – он вестен заранее.
– И все-таки пожненное заключение хуже!
Гирш Оленев-Померанц ржавой пилкой голоса пилил морозный воздух. Вокруг, кроме них, никого не было.