Читаем Парк забытых евреев полностью

Могильщики сразу сунули их за пазуху, а солдаты и сержант долго отнекивались, но и те не устояли перед хрустящими банкнотами, ображавшими американского президента в камзоле с расстегнутым воротом и в белой сорочке с жабо, смахивающим на крем с бисквитного пирожного.

Подошли к рукомойнику и Гирш Оленев-Померанц, и Ицхак Малкин. Воды было на самом донышке, и старики, набрав полные пригоршни снега, затолкали его внутрь. Глядишь, случится оттепель и к следующим – чьим только? – похоронам растает.

Они возвращались с кладбища пешком, так, как повелось исстари, как привыкли в детстве, не замутненном никакими утратами, и с каждым шагом жнь, галдящая, гудящая, заливающаяся на все лады, брала верх над смертью, но это было уже не столько их торжество, сколько ее, жни.

<p>ГЛАВА ДЕСЯТАЯ</p>

Даже в далеком детстве Ицхак трудно переносил прощальную гульбу капрной прибалтийской зимы. Его охватывало небывное чувство отчаяния, когда откуда-то с севера на местечко обрушивался ледяной ветер (литовцы величали его финским), а вслед за ветром накатывала непререкаемая, все застящая пурга, от завывания которой заходилось сердце.

Малкин оживал и преображался весной. Он по-детски радовался ее стремительному началу – неистовому таянию снега, журчанию ручьев, бесшабашности первой зелени. Бывало, убежит на косогор, отыщет только что вылупившийся подснежник и, по-христиански опустившись на колени, примется согревать дыханием, дуть на него, как на робкий газовый огонек.

Весна как бы распахивала перед Ицхаком какое-то новое, доселе невиданное пространство, открывала доступ к тому, что зимой прозябало под снегом и отсекалось от его взора.

В весенние месяцы у Малкина зарождалась великая и почти непристойная жажда жни, которая вытесняла все горести и невзгоды и властно звала на свое лоно, как на любовное ложе, полное полузабытых и сладостных утех. Ликование пробуждающейся природы притупило, видно, и растерянность, вызванную мучительным уходом Моше Гершензона, который как-то незаметно, но прочно обосновался в его, Ицхака, жни.

На дворе стоял не вьюжный и неуступчивый февраль, а конец плутоватого, склонного к менам марта, и солнце уже по-кошачьи вкрадчиво хозяйничало на крышах, заглядывало в окна и понемногу растопляло лед недавних утрат. Ицхака снова потянуло в Бернардинский сад. Все казалось не так безнадежно, как зимой во время съемки, когда он, слушая команды жнерадостного Джозефа Фишмана, брел по парку, как по нескончаемой пустыне, и мысленно прощался со всеми. Что с того, что их осталось после смерти зубного техника только трое? Ицхак почти что уговорил приходить в парк азербайджанца-еврея Михаила Рубинова, по-комиссарски агитировал сапожника Аббу Гольдина и подполковника медицинской службы Савелия Зельцера. Даст Бог, в их ряды вольются все вдовцы и калеки, все отставники и сироты.

Гирш Оленев-Померанц, по обыкновению, только посмеивался над ним:

– Дал бы ты, Ицхак, лучше объявление в «Эхо Литвы»: так, мол, и так, требуются для совместных воспоминаний евреи разных возрастов, от шестидесяти пяти до девяноста. Столетних просим не обращаться… Сбор в Бернардинском саду… сегодня и всегда…

Малкин храбро отражал его натиск. Но Гирш Оленев-Померанц уверял друга, что воспоминаниями теперь никого – ни евреев, ни турок, ни русских, ни литовцев – не приманишь. Прошлое, конечно, хорошая приманка, ибо нет человека, который когда-то чего-то не лишился бы или чего-то не приобрел, но оно несъедобно. Понимаешь, Ицхак, не-съе-доб-но! Прошлым невозможно заплатить за газ и электричество, за воду и отопление.

Ицхак не спорил, внимательно выслушивал его возражения и думал о том, что, хоть прошлое и неплатежеспособно, оно, пожалуй, единственный прнак, отличающий разумное существо от животного. У волка, убеждал он флейтиста, нет прошлого. Только настоящее. Прошлая или будущая добыча его не волнует.

– Если ты, Гирш, такой умный, – хорохорился Ицхак, – ответь: что делать с теми, вся добыча которых – прошлое и еще раз прошлое? Мала эта добыча или велика, отнять ее у человека невозможно. Даже на костре, даже под страшными пытками… То, что свершилось, кажется притягательней того, что еще свершится.

– Послушать тебя, Понары и Освенцим привлекательней, чем черта оседлости и погромы, – вел широкое наступление на фортификации противника Гирш Оленев-Померанц.

– А послушать тебя, – крупными ядрами крушил позицию флейтиста Малкин, – сегодня тишь да гладь да Божья благодать… Разве без газа не сжигают? Разве не убивают, не кромсают тысячами, как в мясорубке?

Малкину и самому было невдомек, что он защищал – бессмыслицу или смысл, когда Гирш Оленев-Померанц припирал его к стенке, доказывал, что и прошлое сшито не одного куска шерсти, что и в нем хватало всего, о чем и вспоминать-то страшновато. Можно прополоть огород, но историю?

– Все времена плохи, ибо дерьма со дня сотворения мира всегда было больше, чем его проводителей, – взбирался на крепостную стену победитель Гирш Оленев-Померанц. – Дерьмо-то ты, Ицхак, стараешься не вспоминать…

– Стараюсь вспоминать только то, что было со мной.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже