Братья Пархоменко идут медленно. Иван подбирает слова. По всему видно, что ему открывать и вести собрание, а это страшно. Ведь идут все восемь тысяч. Идут уверенные, что сейчас будет найдено и высказано самое главное. «А вдруг пропустишь что-нибудь такое, вдруг растеряешься? — мучительно думают братья. — А вдруг не удержишь и не поведешь? Ведь шутка сказать — сколько тысяч рабочих!»
Молодой крановщик Климент Ворошилов подходит к ним. Идет рядом. Ворошилов понимает мысли братьев, их заботы. Дотрагиваясь до плеча Александра, он обращается к нему ласково, величая его партийной кличкой — «Лавруша»:
— Лавруша! Не волнуйся. Выйдет! Отрежем ломоть, Лавруша. Отнимем и весь каравай у буржуазии! Начнем забастовкой, а кончим полным захватом власти. Так, Лавруша?
— Так, Климент Ефремович, — говорит Александр и от волнения больше ничего не может выговорить.
Опираясь на плечо Александра, крановщик легко вспрыгивает на высокий ящик. Рядом с ним стоит председатель забастовочного комитета Варев, большая голова которого кажется еще больше от высокой барашковой шапки. Варев заметно волнуется. Обычно голос у него крепкий, широкий, а теперь он едва слышно называет фамилию крановщика Ворошилова.
Крановщик Ворошилов не совсем успел смыть мазут с лица и рук. Куртка его блестит на сухом и морозном солнце. Вытирая руки о борта ее, он уверенно осматривает собравшихся и вдруг протягивает руки вперед, как будто держа большой камень, чтобы положить его в основу стройки.
— Товарищи! — восклицает Ворошилов.
Несколько рабочих задержалось. Это складские. Они торопливо приближаются, но, услышав восклицание Ворошилова, бегут к нему, протягивая, как и он, руку и не замечая этого. Ворошилов еще громче, еще убедительней повторяет:
— Товарищи!
Это были прекрасные годы. По-новому в молодых и горячих устах звенело слово «товарищ». Многозначительное, таинственное, оно указывало, советовало, учило. Оно соединяло упорство со смелостью, талант с прилежанием, песню с работой, труд с борьбой. Врагов оно заставляло испуганно вскрикивать и било тогда их, как разрывной пулей. Друзей оно понуждало творить и словом и делом. Среди рабочих ему ответило эхом другое слово — «стачка»; в гигантских толщах ковался народный гнев, нарастал страшный, девятый вал.
Пархоменко по молодости считал особенным и только ему принадлежащим то громадное чувство общности, которое охватило его тогда в балке, на массовке, у костра. А сейчас, возле этого дома цвета светложелтой охры, у сосновых ящиков, морозным солнечным днем Пархоменко понял, что такое же огромное чувство общности испытывают все люди, все рабочие, собравшиеся здесь. И ему приятно было это понять.
Рабочих это чувство охватывает по-разному. Иные, захлестнутые надеждой, как водопадом, стоят, сложив руки на груди и опустив голову. Иные, рисуя себе успех, смотрят в небо, где медленно идут кроткие, нежно-лиловые зимние облака. Иные беспокойно слушают речь, разбирая ее, наслаждаясь и немного пугаясь; на лицах у таких написано: «А не очень ли рано?» Большинство же переглядывается, как бы ручаясь за правильность и смелость высказанных оратором мыслей. Они уже подхвачены трепетным и горячим дыханием опасности и победы… Бесследно уходят капризные, роящиеся, суетливые опасения, внушенные меньшевиками и эсерами. Рябой старик с пепельным лицом, тот, что не хотел выключить мотор, оперся руками об ящик, смотрит в лицо Ворошилову и кричит:
— Верна-а!..
— Та-ак! Верна-а!.. — подхватывают передние.
Позади собравшихся стоят на санях возчики в длинных тулупах. Под их ногами слегка звенят длинные аметистовые, запорошенные снегом, полосы железа. Возчики, тощие рязанские мужики, безобидные и покорные, тоже захвачены речью. В особенности один, длиннобородый, в серых валенках. Он так машет шапкой, что из нее летят клочья шерсти. Он сипло кричит:
— Бастовать всем без передышки! Роняй хозяев, вали!
— Комиссию выбирать, — отвечает ему из передних рядов рябой старик. — Ворошилова-а!..
И Ворошилов начинает перечислять требования рабочих.
— Восьмичасовой рабочий день… открытие столовой, а то черт знает что и где едим… прибавку к заработной плате… баню…
Он оглядывает рабочих, что тесно собрались вокруг него, и добавляет:
— Советы рабочих депутатов.
Дальше уже начинается такой крик, махание тачками, топот, шум, что ничего разобрать невозможно, кроме основного: что большевикам верят, что комиссией должен руководить Ворошилов.
Оратор, свободно опустив руки, стоит неподвижно. Он отдыхает. Видно, что ему очень легко и радостно, и Александр начинает понимать, какого большого напряжения воли и ума стоит та кажущаяся легкость, с которой оратор говорил и как бы клал руками воображаемые камни. Как трудно выбрать настоящие, короткие и емкие слова: не легче, чем поднять и опустить большие десятипудовые плиты.
Называют комиссию. Ворошилов назван первым.
Заканчивается собрание, Ворошилов говорит:
— Собираться нам за мостом. Дальше моста не идти без разрешения комиссии. Мы — за вас. Вы — за нас стойте.
Рябой старик вскидывает руку и кричит:
— Согласны стоять! Клянемся…
И все поднимают руки.