Болванкой в борт ударил немецкий язык. Чего греха таить — немецкий я и в школе, словно хину глотал. Арийско-бюргерски-плебейский язык. Где мне было знать, как звучит по-немецки Гёте?
Отлично. Но это же по-русски! Лермонтов! А Лермонтову я подражал:
Я говаривал на фронте на какой-то смеси польско-немецкого. Поляки и немцы — разумели. А вот экзаменатор ничего не понял, не поняли меня и другие представители великих наций — англичанка и француженка. Согласно, коалиционно, поставили «двойку». Включаю задний и отхожу, как после неудачной атаки.
Вышел. И только тут почувствовал, что взмок, это в жар меня бросило, по желобку спины холодные горошины, накапливаясь, скатываются. Последняя надежда рухнула, сорвалась попытка на верный путь встать. Снова не то, ищи еще что-то, а где и как?
Задумался я над этими вечными вопросами: «быть или не быть» и «кем быть?». Так задумался, едучи в электричке на квартиру, что проехал свою остановку, до Апрелевки проскочил, пролетов на пять дальше. Спрыгнул с подножки на твердую платформу и пришел в себя, как говорится, собрался с мыслями и решил податься в Алабино. Еще до экзаменов думал побывать там.
Иду березняком. Любуюсь белоствольем уже начинающего рыжеть леса. Рановато что-то, отмечаю про себя, а может, морозцем на заре прихватило? Березовые сорочки не подвяли, а опалились будто. И я, наверное, неудачей вот так же подпаленным с лица кажусь, не в зеркале вижу себя, а чувствую. К черту!
Здесь, где-то здесь то самое место… Между берез мелькнула фигура в белом кителе. Моряк. Шевроны на рукавах поблескивают. Не торопится человек, чуть прихрамывает на правую. Мало ли здесь ходят, — отгоняю мысль о хромоте, вспомнив о подмосковном ранении Сергея Скалова.
Не люблю, когда перед глазами мельтешат. Надо обогнать хромоногого, думаю, и набавляю шагу. Наедине с самим собой побыть. Одному все обдумать. Не мешало бы, конечно, и с другом поговорить, но где они, друзья-однополчане?
Вот и окопы. Бруствер сполз. Канавка. Но для меня это исходная атаки в том памятном году. Блиндаж, а за ним поле, за полем — лес, туда наши танки рванулись, а потом… Потом — бой…
Я обгоняю человека в белом и спотыкаюсь о пенек. Под ноги-то не смотрю. Всей душой-памятью в сорок первом году. Белая фигура ловко подхватывает меня под мышку. Смотрю на человека и замираю…
— Сергей?
Мы забрались на крышу блиндажа, густо поросшую цветным разнотравьем. Скалов раскрыл свой чемоданчик. Богатство-то какое! Фляжка в зеленом выцветшем чехле с алюминиевой крышкой-чаркой. Круг колбасы, хлеб и соленые огурцы.
— Сережка!..
Мы обнимаемся еще раз и мочим друг другу спины… гвардейскими слезами. Молчим и глупо улыбаемся. И ладно. Сергей отрывается, хлопает меня по плечу и уже смеется.
— Кто это, командир, всегда приходит на место своего… — он замялся, подыскивая слово. Засмеялся и я.
— Преступники, Серега, всегда приходят на место своего преступления!
— Выходит, не одни преступники!
— А я, понимаешь, — продолжает Скалов, — чуял, что кого-то встречу. Вот и это прихватил, — он показывает кружку, тоже алюминиевую, фронтовую. — Не из одной же встречу праздновать.
Мы пьем за то, что встретились, что ходим по земле. Поднимаем чарки за товарищей Стрельцова, Подниминоги и, конечно, за Зорьку.
Я рассказываю, что со мной и как было. Ведь истинные друзья почти никогда не переписываются, так уж повелось. Сергей слушал, не перебивал. Изредка его цыганские глаза темнели. Брови сбугривались у продольной во весь лоб складки, которой раньше не было. Послефронтовая, видать. Хмурился Сергей недолго, улыбнется — и опять же глаза его, словно лачком покрыты, — весело поблескивают.
— Все выложил? — спросил меня Скалов, когда я замолчал и потянулся к его пачке «Беломора».
— Как на духу, Серега. Ну, а что на экзаменах срезался, ты знаешь. Обидно. — Я мну Серегину пачку папирос, она оказалась пустой, выкурил ее Скалов, пока слушал меня. Вон и окурков целая гора. Сергей тряхнул флягой. Булькнуло. Налил. Выпили молча, не закусывая.
— Выходит, гвардии лейтенант, скользишь на мирных рельсах?
— Помнится, Серега, меня ты по званию без улыбки назвать не мог. Какой, мол, из тебя офицер, вчера еще мне, старшему сержанту, подчинялся?
— Привычка, Снежок. А теперь вот по-гражданскому привыкать надо. Человеческая привычка — сила!
— Философствуешь? А меня, помнится, ругал за философию? И, кажись, на этом самом месте?
Мы огляделись. Да. Здесь мы стояли на исходных в сорок первом. Командиры и водители ушли на рекогносцировку, а Скалов спросил:
— О чем думы?
— О любви, Серега.
— Ты уже того… любил?
— Да, — отвечал я, развивая мысль: — Если не знал любви и погибнешь, значит, ничего ты не знал…