Страха это слово у меня не вызвало. Не понимал, почему женщины, больше пожилые, завопили, словно по покойникам, а мужчины враз похмурели. Они знали, что такое война…
Из тоннеля на перрон тянулись рабочие парни — кто с чемоданчиком, кто с небольшим мешком. Густо, толпой выкарабкивались к эшелону ребята с огромными мешками — «сидорами».
— Деревня! — усмехнулся я. Мы, то есть мать и моя девушка с подругой, стояли у красного вагона с цифрой девять, написанной мелом на двери.
— Не знаю, чего ты от сухарей отказался? Голод не тетка, — заметила мать.
— Ничего, выдюжу. А сухари тебе да Вовке с Милкой сгодятся, — оправдывался я, ссылаясь на малых: сестренку и братишку.
— По вагонам! — пробасил чей-то голос на перроне. И начали повторять старшие вагонов разными голосами:
— Па ва-го-нн-ааа-м!
— …Вагоааамм! — неслось в хвост эшелона.
Перрон задвигался, засопел, послышались крики женщин, вопли, словно по покойникам. Дрожь прошла по всему телу, но виду я не показывал и в вагон, как другие, не торопился.
— Ну, мама, не горюй, не грусти, — сказал я матери, и сразу мне стало не по себе. — Живы будем, встретимся, мама…
Мать смотрела на меня строго-снисходительным взглядом: мальчишка, мол, не понимаешь, что на смерть идешь. Я отлично знал, каких сил стоит ей сдерживать себя; знал, что она будет плакать дома и никому не покажет слез. Как-то неловко я обнял мать и поцеловал. Она положила свои натруженные руки мне на плечи:
— Будь здоров, сынок. Пиши, не ленись.
Руки ее, ладонь в ладонь, скрестились у меня на шее, она рывком притянула меня к груди и, трижды поцеловав, отстранилась.
Девушка, с которой я дружил, стояла тут же, и глаза у нее как-то блестели особенно.
— Ну, вот… — вздохнул я. — И простились…
Она шагнула ко мне и, не обнимая, уткнулась носом в мою еще ни разу не бритую щеку, всхлипнула, и я почувствовал ее горячие губы. И опять мне стало неловко, оттого, наверное, что мать все это видела. Поцелуй был крепким и долгим. Черная бархатная шапочка еле держалась на виске девушки, пальцы нервно сжимали какой-то конверт. Глаза ее, два голубых озерца, переполнились слезами. Я крепко прижал ее к себе и целовал, забыв, что рядом мать.
Плач на перроне не затихал, но тут же рядом лихо отплясывали, пели. Гудок паровоза — зычный, густой — на несколько мгновений заглушал все.
— Прощай, — тихо сказал я.
— Не прощай, а до свидания… — Она опять поцеловала меня.
Раздался второй паровозный гудок и почти тотчас — третий. Лязгнули буфера, эшелон медленно пошел мимо нас, я не слышал плача и криков провожающих. Девушка сунула мне в руку конверт:
— Береги себя… — проговорила она напоследок.
Я схватил конверт, вскочил на стремянку какого-то вагона, оглянулся и увидел мать. Лицо ее неестественно кривилось, слезы текли по щекам.
Я стоял на стремянке, но уже ничего не видел; я тоже плакал.
На первой же станции я перебежал в свой вагон и вскрыл конверт. Там лежала небольшая записка и фотография.
«…Я любила тебя всегда, и люблю, и никогда не забуду. Даю тебе слово: буду ждать. Милый, трудно мне писать, но и сказать я тебе не сумею то, что думаю. Но ты понимаешь меня. Прости, если я причиняла тебе обиды…».
Я бережно обернул запиской фотокарточку и спрятал ее в комсомольский билет.
До войны я не собирался стать военным, хотя военные были в моде. Каждый десятиклассник, насмотревшись таких фильмов, как «Если завтра война», норовил попасть в военное училище. А как засматривались девчата на молоденьких лейтенантов! Я тоже восхищался красными конниками, танкистами и летчиками…
Во время финской мы с товарищами решили бросить школу и пробраться на фронт, показать белофиннам, что такое ворошиловские стрелки — значок стрелка уже тогда украшал мою грудь. И по лыжам ребята нашего класса держали первенство в школе. Все было готово к побегу: лыжи, теплая и легкая одежда, вещмешки с сухарями и прочим продовольствием. Не хватало только денег на проезд, хотя бы до Ленинграда. Пока доставали деньги, наступило потепление, а на фронте — перемирие, которое закончилось миром. И опять я вместе со всеми бодро напевал:
«Вот именно, — думал я, — если завтра эта темная сила нагрянет, я возьму винтовку. А к чему мирное время проводить с оружием в руках? Пусть это делают те, кому охота».
Даже к предстоящей действительной я относился спокойно: пойду в пехоту, там самый малый срок службы.
Война все смешала. Я бегал в военкомат, просил, требовал, чтобы меня взяли на фронт, и меня взяли, но в народное ополчение.